Энциклопедия культур

http://ec-dejavu.ru

  http://ec-dejavu.net  

 

 

JACQUES LE GOFF

NICOLAS TRUONG

 

UNE HISTOIRE DU CORPS AUMOYENAGE

 

 

LIANA LEVI

 

 

 

ЖАК ЛЕ ГОФФ

НИКОЛЯ ТРЮОН

 

ИСТОРИЯ ТЕЛА В СРЕДНИЕ ВЕКА

 

Перевод с французского Елены Лебедевой

 

 

МОСКВА «ТЕКСТ» 2008

 

 

УДК 572(091)"04/14" ББК28.71.Г

Л 38

Книга издана при поддержке Министерства культуры Франции Национального центра книги

Ouvrage publie avec le concours du Ministere francais charge de la culture Centre national du livre

ISBN 978-5-7516-0696-1

© Liana Levy, 2003

© «Текст», издание на русском языке, 2008

 

 

 

СОДЕРЖАНИЕ

Предисловие. ПРИКЛЮЧЕНИЯ ТЕЛА   ................ 5

Введение. ИСТОРИЯ ЗАБВЕНИЯ  ...................... 12

«ПОСТ» И «КАРНАВАЛ»:

ДИНАМИКА РАЗВИТИЯ В ЗАПАДНОЙ ЕВРОПЕ. 31

ВЕЛИКОЕ ОТРЕЧЕНИЕ   ................................... 33

Табуирование спермы и крови ......................... 35

Принижение тела в сексуальных отношениях   37

Теория и практика............................................ 42

Истоки подавления: поздняя Античность   ....... 44

Христианство совершает великий поворот

против тела  .................................................... 46

Подчиненное положение женщины .................. 49

Стигматы и самобичевание   ............................ 53

Тощий и толстый   ........................................... 55

РЕВАНШ ТЕЛА .................................................. 57

Каменная змея против ивового дракона   ........ 59

Труд: тягостный или творческий......................... 62

Слезный дар   ................................................. 67

Принимать смех всерьез   ............................... 73

Сны под надзором .......................................... 78

ЖИТЬ И УМИРАТЬ В СРЕДНИЕ ВЕКА ................ 87

ДОРОГА ЖИЗНИ   .............................................. 89

Возрасты жизни   ............................................ 90

«А ложились ли они вместе?»   ....................... 92

Наконец появляется ребенок ........................... 96

Авторитет и коварство старости  ..................... 100

БОЛЕЗНЬ И МЕДИЦИНА   ................................ 101

Больной, отверженный и избранный  .............. 105

«Надлежащее смешение»

и теория четырех жидкостей .......................... 106

Брат тело ....................................................... 108

Моча и кровь ..........................................            110

Под маской Галена   .............................               111

Границы схоластической медицины .............    113

Общественная помощь   .............................      115

Вскрытие тела  ..............................................

МЕРТВЫЕ И УМИРАЮЩИЕ:

ПРОСЛАВЛЕННЫЕ И ОТВРАТИТЕЛЬНЫЕ ....... 118

Руководство для умирающих  ....................... 119

Присутствие мертвых   .................................. 122

 

ПРОЦЕСС ЦИВИЛИЗАЦИИ ТЕЛА .................... 129

GULAM ГАСТРОНОМИЯ   ................................. 130

Встреча двух культур и моделей питания ...... 130

Хорошие манеры ........................................... 134

ПРЕДСТАВЛЕНИЕ ТЕЛА .................................. 136

Нагое или одетое? ......................................... 137

Женская красота: между Евой и Марией ........ 140

Купание   ......................................................  141

Культура жестов   ......................................... 142

ТЕЛО ВО ВСЕХ СВОИХ СОСТОЯНИЯХ.............. 144

Чудовища   ................................................... 145

Спорт?   ........................................................ 147

ТЕЛО КАК МЕТАФОРА...................................... 151

ЧЕЛОВЕК-МИКРОКОСМ   ................................ 152

Сердце, тело бреда   ..................................... 153

Голова — ведущая функция ......................... 154

Печень, великий проигравший   ..................... 156

Рука, двойственное орудие   ......................... 157

ПОЛИТИЧЕСКОЕ ПРИМЕНЕНИЕ

ТЕЛЕСНОЙ МЕТАФОРЫ .................................. 158

Голова или сердце?  ..................................... 158

Как глаза на теле .......................................... 159

Государство — это тело ................................ 160

Низвержение головы ..................................... 163

Голова встает на ноги   .................................. 165

Король и святой   .......................................... 167

Тело города .................................................. 168

Заключение. МЕДЛЕННАЯ ИСТОРИЯ   ............. 170

ПРИМЕЧАНИЯ             175

 

 

Предисловие

ПРИКЛЮЧЕНИЯ ТЕЛА

 

История, более достойная этого названия, чем робкие наброски,

на которые нас ныне обрекает огра­ниченность возможностей,

удели­ла бы должное место приключени­ям тела.

Марк Блок. Феодальное общество. 1939


 


 

История тела в Средние века... Она еще не написа­на, и это одно из величайших упущений в историче­ском знании, восполнить которое — важная задача историков. Действительно, в традиционной истории человек не имел телесного воплощения. Ее действу­ющими лицами были мужчины, иногда она обраща­ла благосклонное внимание на женщин, но почти всегда они были бесплотны, словно жизнь человече­ского тела проходила вне времени и пространства, обусловленная лишь биологическим видом, кото­рый, как считалось, не меняется. В исторических ис­точниках чаще всего содержатся повествования о сильных мира сего: королях и святых, воинах и сень­орах — важных персонах ушедших времен. С них стряхивали прах забвения, их восславляли, а то и ми­фологизировали, если это диктовалось обстоятельст­вами. Личность сводилась к одной только внешней стороне и лишалась плоти, тела превращались в сим­волы, явления и образы. Исторические персонажи

5

 

жили и действовали: вступали в право наследования, становились правителями, сражались, участвовали в различных событиях. Их описывали и подвергали анализу, а затем выставляли как своего рода стелы, предназначенные знаменовать собой вехи всемир­ной истории. Что же касается той человеческой мас­сы, которая их окружала и способствовала славе или падению, то вся история этих людей: их стремления и поступки, сомнения и страдания — скрывалась за словом «плебс», или «народ».

 

То, что Мишле придавал историческое значение свищу Людовика XIV, выглядело скандальным ис­ключением. Не повлияло на развитие историогра­фии и курьезное сочинение последователя Литре, врача и позитивиста Огюста Браше, «Психическая патология французских королей» (1903), в котором шла речь о наследственности. Лишь марксизм, прежде всего благодаря введенному им понятию классовой борьбы, способствовал подрыву этой традиционной концепции историографии. Однако марксизм выступал в первую очередь как идеоло­гия и философия. Он находился на периферии ис­тории.

 

Направление исторической науки, получившее название школы «Анналов», поставило себе задачу создать историю людей — тотальную, глобальную историю. Оно выдвинуло идею «длительной протя­женности», обратив внимание на чувства, на матери­альную и духовную жизнь людей. Уолтер Бенджамен говорил в свое время, что история часто писалась с точки зрения победителей. Но кроме того, как пока­зал Марк Блок, она долгое время была лишена тела с его плотью и внутренностями, с его утехами и стра­даниями. Итак, следовало возвратить истории тело. И написать историю тела.

6

 

Ибо у тела есть своя история. В обществах раз­ных эпох отношение к нему было неоднозначным. Различной была и его роль в социуме. Со временем менялись и образ тела в воображании людей, и его место в реальности — как в повседневной жизни, так и в особые моменты истории. Античные греки и римляне много занимались гимнастикой и спор­том, а в Средние века возобладал идеал монашес­кого аскетизма, то есть произошло огромное изме­нение! А раз есть изменение во времени — значит, есть и история. Так что история тела является су­щественной частью глобальной истории Средневе­ковья.

 

Динамика общества и цивилизации в Средние ве­ка определялась противоречиями: напряженными были взаимоотношения между Богом и человеком, мужчиной и женщиной, между городом и деревней, верхами и низами, богатством и бедностью, между разумом и верой, между войной и миром. При этом одним из главных оставалось противоречие между телом и душой. И еще острее стояла проблема внут­ренней противоречивости самого тела.

 

С одной стороны, тело презирали, осуждали и унижали, ибо спасение в христианской религии до­стигается через телесное покаяние. Папа Григорий Великий на пороге Средневековья объявил тело «отвратительным вместилищем души». В эпоху раннего Средневековья идеал человека общество видело в монахе, умерщвлявшем свою плоть, а зна­ком высшего благочестия считалось ношение на те­ле власяницы. Воздержание и целомудрие причис­лялись к высшим добродетелям. Чревоугодие и сладострастие порицались как самые тяжкие смерт­ные грехи. Источник бед человеческих — первород­ный грех, в Книге Бытия трактовавшийся как грех гордыни человека и его вызова Богу, — в

7

 

Средние века считался грехом сексуальным. При таком ос­мыслении поступка прародителей человечества главным пострадавшим становилось тело. Первые мужчина и женщина были осуждены на труд и на боль. С тех пор мужчина должен был в поте лица трудиться, добывая пропитание, а женщина — в му­ках рожать детей. Наготу своего тела им следовало скрывать. В оценке этих последствий первородного греха люди Средневековья зашли чрезвычайно да­леко.

 

Тем не менее теологи XIII века в большинстве своем подчеркивали позитивную роль и ценность тела в земном мире. По мнению святого Бонавентуры, самая лучшая поза для человека — стояние на ногах, поскольку она воплощает собой движение снизу вверх, соответствующее устремленности души к Богу. Также он настаивал на важности различий полов, в которых выражается тяга человеческой природы к совершенству; после воскресения в раю они сохраняются не ради порождения себе подоб­ных, в котором больше нет нужды, а ради совершен­ства и красоты избранных. Более того, святой Фома Аквинский видел в телесном наслаждении благо, в котором нуждается человек и которое должно пови­новаться разуму во имя высших наслаждений духа, ибо чувственные страсти способствуют усилению духовного порыва1.

 

Подобные суждения были возможны, потому что, с другой стороны, средневековое христианство прославляло тело. Главным событием истории счи­талось Воплощение Иисуса, искупление грехов че­ловечества спасительным поступком Бога, Сына Божия, обретшего тело человека. Воплотившийся Бог, Иисус Христос, победил смерть, и воскресе­ние Его легло в основу христианского догмата о воскресении тел, до

8

 

тех пор неслыханного в мире религий. Итак, в загробном мире мужчины и жен­щины вновь обретут тела, дабы страдать в аду или вкушать все дозволенные радости рая, где все пять чувств почитаемого тела будут приносить ему ра­дость. Благодаря зрению спасенный будет постоян­но созерцать Господа и небесный свет, благодаря обонянию он погрузится в аромат цветов, слух до­несет до него музыку ангельского хора, вкус позво­лит насладиться несравненной небесной пищей, а осязание — соприкосновением с чистейшим возду­хом небес.

 

Такое отношение христиан к своему телу наибо­лее четко прослеживается в жизни двух знаковых персонажей «прекрасного XIII века», века расцвета готики. Первый — это король Франции Людовик IX (Людовик Святой), благочестие которого заставля­ло его изо всех сил смирять свое тело, дабы заслу­жить спасение. Второй — великий святой Франциск Ассизский, служивший первому образцом. Проти­воречие, прошедшее через все Средневековье, он нес в своем собственном теле и ощущал явственнее, чем кто бы то ни было. Святой Франциск вел аске­тический образ жизни, смирял свое тело крайними лишениями. Но, предаваясь божественной игре, он проповедовал радость и смех, почитал «брата тело» и получил телесную награду — стигматы как знак отождествления с Христом, тело которого претерпе­вало страдания.

 

В средневековом христианстве тело находилось во власти этого противоречия: его то осуждали, то восхваляли, подвергали унижению и возвеличивали. Например, труп считали омерзительным гниющим прахом, образом смерти, порожденной первород­ным грехом, а с другой стороны, в его честь устраи­вали торжественные церемонии на кладбищах; сами же кладбища из-за стен городов переносили внутрь, а в деревнях — устраивали около церквей. Во время погребальной литургии восхвалялся труп каждого христианина и каждой христианки, не

9

 

говоря уже об особо почитаемых телах святых, творивших чудеса: им возносили хвалы, их могилам и мощам поклоня­лись. Тело освящали таинства, начиная от крещения и заканчивая соборованием. Евхаристия — главное таинство христианского культа, сердцевина литур­гии — символизировала соединение тела с кровью Христа, ибо причастие представляет собой трапезу. В отношении рая средневековых теологов мучил лишь один трудный вопрос, одно сомнение: обретут ли тела спасенных наготу первозданной невинности или, пережив земную историю, сохранят стыдли­вость и облачатся в одежды, разумеется, белые, но за которыми, однако, все же будет скрываться стыд. На этот счет высказывались разные мнения и предпо­ложения.

 

Наконец, тело в средневековом христианском мире являло собой важнейшую метафору, при по­мощи которой описывалось общество и его инсти­туты. Тело могло выступать в качестве символа еди­нения или конфликта, порядка или беспорядка, но, прежде всего, как символ естественной жизни и гармонии. Оно всегда сопротивлялось подавлению. Да, в Средние века с площадей исчезли стадионы и термы, театры и цирки, которые знала Античность. Однако тело человека и все общество выражали се­бя в мечтах о стране Кокань, в шаривари и карна­валах. Люди предавались веселью и отбивались от духовенства с его непрекращавшимся постом, кото­рый периодически навязывался и тем, кто жил в миру.

 

Теперь, прежде чем перейти к изложению сути предмета и его углубленному рассмотрению, стоит обратить внимание на то, как историки замалчивали все, что касается тела. И подчеркнем еще раз, что именно традиционное уклонение исследователей от соприкосновения с телесными практиками порож­дает стремление выяснить, что они представляли со­бой в Средние века. Вступая в малоизведанную об­ласть истории тела, мы следуем за теми, кто все-та­ки пытался туда заглянуть.

10

 

В книге чаще всего будет идти речь о Средневековье в тра­диционном понимании, то есть о периоде с V по XV век, но Жак Ле Гофф говорит и о другой возможной датировке Средних веков, когда они продлеваются до конца XVIII века, то есть до Французской революции и промышленного перево­рота. В таком случае они включают в себя Возрождение (XV—XVI века), которое Ле Гофф рассматривает как сред­невековое Возрождение. Он считает полезным обратиться и к этой эпохе.

 

 

 

 

 

Введение

 ИСТОРИЯ ЗАБВЕНИЯ

 

 

Итак, история и историки предавали тело забвению, хотя оно было и остается участником исторической драмы.

 

Такая формула упрощает ситуацию, поскольку не учитывает различия дискурсов, многообразия ис­торических исследований и достижений. Провоз­глашение правила всегда чревато появлением ис­ключений. Новые подходы начали вырисовываться уже в работах Норберта Элиаса о культуре нравов, Марка Блока и Люсьена Февра — о средневековых ментальностях, Мишеля Фуко — о безумии в клас­сическую эпоху, о развитии тюрем и медицинских клиник, а также в его последних размышлениях по поводу «заботы о себе» в античную эпоху. До них же история тела пребывала в забвении, хотя в XIX веке имело место и одно замечательное исключение. Жюль Мишле стремился «вызвать в памяти, воссоз­дать и восстановить прошедшие эпохи», «полностью воскресить прошлое» и увидеть, таким образом, то, что было на этом месте раньше. К счастью, иногда историкам случалось обращаться к близким по сути проблемам. Так, в 1960—1970 годах в моде была ис­тория сексуальности. Однако такие исследования диктовались, причем иногда очень жестко, социаль­ным запросом, тревогами сегодняшнего дня. При этом история тела не только вырисовывалась, но, в не меньшей степени, и затушевывалась. Люди про­шлого жили, умирали, питались, трудились, одева­лись, чувствовали, желали, мечтали, смеялись и пла­кали. Но все это не служило предметом, достойным внимания историков.

12

 

В исторической науке долгое время преобладало мнение, что тело относится к природе, а не к культу­ре. Однако у тела есть своя история, которая являет­ся частью истории глобальной. Можно даже сказать, что тело конструирует историю точно так же, как экономические и социальные структуры, менталь­ные представления, ибо оно в какой-то мере опреде­ляется ими и воздействует на них.

 

Замечательный случай с Мишле заслуживает то­го, чтобы на нем остановиться подробнее1. Когда Мишле объяснял странный, ни на что не похожий замысел своей книги «Народ» (1837) изобразить всю «жизнь народа, его труды, его страдания», он призна­вался, что задуманное собирал из множества разроз­ненных деталей, и это были «не камни и не булыж­ники, а кости его предков». Его метод исторического воплощения требовал воскрешения людей прошлого во плоти, поэтому Мишле интуитивно ошущал важ­ность тела в историческом процессе. Например, ког­да в сочинении «Ведьма» (1862) он писал, что «вели­чайшей революцией, произведенной ведьмами, самым большим выступлением против духа Средне­вековья было то, что можно назвать реабилитацией желудка и пищеварительных органов». И тут же заме­чал, что в Средние века существовали «части благо­родные и неблагородные, парии».

 

В то время как схоластика замыкалась в беспло­дии и аскетической морали, говорил Мишле, ведьма, «реальность горячая и плодовитая», вновь открывала природу, медицину, тело. Итак, Мишле видел в ведь­ме другое Средневековье. Не то, которое «под име­нем Сатаны преследовало свободу», а то Средневеко­вье, где тело позволяло себе излишества, страдало, где ему угрожали эпидемии, где билась его

13

 

жизнь. «Возможно, упоминание о Сатане являлось спосо­бом сообщения о чем-то неприличном, обнаружи­вавшемся не в сознании и не в обществе, а «в другом месте», скорее всего, в теле», — отмечает этнограф Жанна Фавре-Саада2. Этот вывод Мишле предчувст­вовал намного точнее, чем всё его преемники: исто­рики, этнографы и фольклористы. Он утверждал, что у ведьмы было три функции: «Излечивать болезни, заставлять любить, вызывать души умерших».

 

Ролан Барт в работе «Мишле» (1954) для героя своего исследования придумал образ «пожирателя истории» и прозорливо подчеркивал двойственность его отношений с историей. С одной стороны, он вы­казывал крайнюю чувствительность к любым прояв­лениям телесного в историческом процессе, в осо­бенности к крови. С другой стороны, он был «болен историей», она терзала его собственное тело. Миш­ле—«пожиратель истории» «питался» ею, «он одно­временно проходил по ней и поглощал ее. Телесный жест, который лучше всего соответствует такой двой­ной операции, есть ходьба», — разъяснял Ролан Барт. Мишле—«больной историей» «творил свое собствен­ное тело, которое превращалось в некий невероят­ный симбиоз Истории и историка, — продолжал он. — Приступы тошноты, головокружения, удушья объяснялись у Мишле не только сезонными переме­нами погоды и климатическими особенностями. У него бывали приступы «исторической» мигрени. Причем в данном случае речь идет не о метафоре, а о самой настоящей мигрени: сентябрьские убийства 1792 года, начало заседаний Конвента, террор немед­ленно порождали у Мишле приступы болезни не ме­нее чувствительные, чем зубная боль. [...] Болеть Ис­торией означало не только питаться ею, как священной рыбой, а еще и владеть, как предметом, находящимся в собственности. Смысл «историчес­ких» мигреней Мишле состоит в придании ему стату­са поглотителя, жреца и собственника Истории».

14

 

Тем не менее «приключения тела», к которым предлагал обратиться Марк Блок, заняли свое место в истории лишь с того момента, когда она стала по­гружаться в социальные науки. Первым, кто заинте­ресовался «техниками тела», стал Марсель Мосс (1872—1950), работавший на стыке социологии и ан­тропологии. В 1934 году автор «Очерка о даре» вы­ступил с докладом в Психологическом обществе. Он объявил, что под «техниками тела» он понимает те «традиционные способы, посредством которых люди в различных обществах пользуются своим телом»3. Марсель Мосс исходил как из научного анализа, так и из эмпирических и личных наблюдений за тем, как люди плавают, бегают или копают. В результате он пришел к заключению, что «техники тела» дают иде­альный подход к изучению «тотального человека» в ходе истории и в общественных системах.

 

«Нечто вроде озарения пришло ко мне однажды, когда, находясь в Нью-Йорке, я заболел и оказался в тамошней больнице. Я спрашивал себя, где я уже ви­дел девушек с такой походкой, как у моих медицин­ских сестер. У меня было время подумать над этим, и я наконец вспомнил, что это было в кино. Вернув­шись во Францию, я стал замечать, особенно в Па­риже, распространенность этой походки. Девушки были француженками, а ходили таким же манером. Фактически американские «техники тела», благода­ря кино, стали проникать к нам. Этой мысли я при­дал затем более широкое значение. Положение рук, кистей во время ходьбы образует своего рода соци­альную идиосинкразию, а не просто продукт сугубо индивидуальных психических устройств и механиз­мов». Техника понимается здесь Марселем Моссом как «традиционный действенный акт», а тело — как «первый и наиболее естественный

15

 

инструмент чело­века». Мосс использует термин habitus, который встречается у средневековых схоластов и, согласно Фоме Аквинскому, обозначает «обычное состояние». Впрочем, социолог с полным правом заимствует его у «психолога» Аристотеля. Он показывает, что техни­ки, которыми владеет тело, «варьируются... в зависи­мости от различий в обществах, воспитании, прести­же, обычаях и моде».

 

Все, что Марсель Мосс обнаружил и обобщил с точки зрения антропологии и социологии, равным образом относится к истории и может быть исполь­зовано историком. Роды и акушерство, воспроизвод­ство и выкармливание, то, как люди моются, натира­ют себя, намыливаются... Перечисляя все «техники тела» человека, Марсель Мосс показывал, что они обусловлены историческим развитием и тело облада­ет историей.

 

«Представление о том, что сон [лежа] — это нечто естественное, совершенно неточно», — писал Мосс о «техниках сна». Он ссылался, прежде всего, на обычай народа масаи спать стоя, а также на собст­венный опыт мимолетного сна в любых условиях на полях сражений Первой мировой войны. Касательно «техник отдыха» ученый отмечал, что «способ сиде­ния имеет фундаментальное значение». Мосс писал даже, что «человечество можно разделить на сидящее на корточках и сидящее на каком-нибудь приспо­соблении». «Ребенок часто садится на корточки, — утверждал он. — Мы уже не умеем больше этого де­лать. Я считаю, что это абсурд и недостаток нашей расы, цивилизации. Все человечество, кроме нашего общества, сохранило эту привычку». «Наконец, надо помнить, — обращался он к своей аудитории, — что танец с объятиями — продукт современной европей­ской цивилизации. Это доказывает, что совершенно естественные для нас явления носят исторический характер». Итак, тело обладает историей. И возмож­но, история тела началась именно с той лекции Мар­селя Мосса. Во всяком случае, с нее началась исто­рическая антропология, к которой относится это со­чинение.

16

 

Клод Леви-Стросс во «Введении к сочинениям Марселя Мосса» отлично разъяснил, чем обязаны племяннику Эмиля Дюркгейма буквально все «гума­нитарные науки». Он особо подчеркивал роль выше­приведенного текста о «техниках тела», в котором рассматривается «то, как разные общества навязыва­ют индивидууму строго определенную манеру поль­зования своим телом». И тем не менее, продолжал Леви-Стросс, «никто так всерьез и не принялся за ог­ромную работу, о настоятельной необходимости ко­торой говорил Мосс. Никто не занялся составлением перечня и описанием всех способов обращения с те­лом, которые характеризовали человека в разные эпохи и, главное, в разных концах света; способов, которые он продолжает использовать до сих пор. Мы коллекционируем продукты человеческой деятель­ности, собираем письменные и устные тексты. Но мы продолжаем игнорировать те богатые, разнооб­разные возможности, которые дает нам человеческое тело, универсальный инструмент, имеющийся в рас­поряжении у каждого. Нас интересуют лишь те из них, что обусловлены требованиями наших собст­венных культур, а значит, неизбежно неполны и ог­раниченны». В этом и проявляется постоянное пре­небрежение телом. О его истории постоянно говорят, ее планируют и требуют ее написания. Но мало кто берет на себя ответственность всерьез заняться ею.

 

Вместе с тем через несколько лет после того, как Марсель Мосс сформулировал свои основополагаю­щие идеи, был сделан новый значительный вклад в историю тела. Речь идет о фундаментальном труде Норберта Элиаса (1897—1990) «О процессе цивили­зации»5.

17

 

Двухтомное сочинение по исторической со­циологии было написано Элиасом в 1936—1937 годах и опубликовано в 1939-м, когда автору пришлось бе­жать из нацистской Германии и скрываться в Анг­лии. Известность творчество Элиаса приобрело зна­чительно позднее6.

 

Норберт Элиас изучал нравы и «техники тела» в первую очередь в Средние века и в эпоху Возрожде­ния и стремился понять, как устроен «процесс ци­вилизации». Ученый пришел к выводу, что, говоря упрощенно, он основан на контроле человека за им­пульсами собственной агрессии и на интериоризации своих эмоций.

 

Норберт Элиас получил образование в Веймарской республике как раз тогда, когда в гуманитарном зна­нии происходил переворот, вызванный появлением психоанализа. Он изучал медицину, философию, ис­пытал влияние социологии Макса Вебера. Функции тела стали у Норберта Элиаса предметом истории и социологии. Причем вполне определенные функции. В его книге «О процессе цивилизации» всерьез гово­рилось о вещах, многим исследователям представляв­шихся ничтожными: о манере сидеть за столом, о том, как сморкались, плевали, изрыгали рвоту, испражня­лись, мочились, совокуплялись или мылись, о том, что телу было запрещено, а что разрешалось. Изучив учебники хорошего тона, самым лучшим из которых оказалось руководство XVI века, составленное Эраз­мом, Элиас показал, что так называемые естественные функции тела на самом деле имеют культурный, то есть исторический и социальный, характер.

 

«Осанка, жесты, одежда, выражение лица — «внешнее» поведение, о котором идет речь в кни­ге, — это выражение внутреннего, целостного содер­жания человека», — писал он. Норберт Элиас отда­вал себе отчет в том, почему становление научной истории тела происходило так медленно. Сложилась традиция все, что его касалось, относить к природе.

18

 

А кроме того, возможно, в рамках данной культуры существовало сопротивление изучению подобных предметов, считавшихся недостойными и низкими, брезгливость по отношению к ним.

 

«Нашему сознанию не всегда дается воспомина­ние об этой ступени собственной истории, — про­должал Элиас. — Мы уже утратили ту ничем не сдер­живаемую откровенность, с какой Эразм и люди его времени могли обсуждать все сферы человеческого поведения. Во многом эта откровенность превышает порог нашей терпимости. Но именно это относится к обсуждаемым нами проблемам».

 

Внедрение принуждения и социальных норм происходило постепенно. Стыд, стеснительность, стыдливость имеют свою историю. «Процесс циви­лизации», происходивший в западной культуре, стремился подавить, загнать внутрь, свести к лично­му те жесты, которые люди связывали с животной природой. Он проходил через тело, являвшееся од­новременно и субъектом, и объектом процесса. Изо­бретение плевательницы, носового платка или, к примеру, вилки свидетельствует о том, что «техники тела» подвергались социальной кодификации. По­степенно их начинали контролировать, скрывать, их применение подчинялось правилам хорошего тона: «Спрятанные глубоко внутрь и воспринимаемые как естественные, подобные ощущения влекут за собой формализацию норм поведения. Они, в свою оче­редь, определяют консенсус в отношении того, какие жесты считать подобающими, а какие — нет. А затем жесты моделируют чувствительность»7.

 

Норберт Элиас, сформулировавший фундамен­тальные идеи «социогенеза» и «психогенеза», писал, что история общества отражается во внутренней ис­тории каждого индивидуума. В 1919 году появилась книга Йохана Хейзинги «Осень Средневековья», ко­торая приблизила

19

 

историю как дисциплину к пони­манию проблемы тела. В этом сочинении, одновре­менно и научном, и поэтическом, есть посвященная «терпкому вкусу жизни» глава, в которой нидерланд­ский историк предлагает читателю «вспомнить эту восприимчивость, эту естественную склонность к слезам, эти духовные переломы, если он хочет ощу­тить терпкость вкуса, резкость цвета, которыми от­личалась жизнь в ту эпоху»8.

 

Однако лишь Люсьен Февр (1878—1956) и, в еще большей степени, Марк Блок (1886—1944), основопо­ложники школы «Анналов», уделили наконец подо­бающее внимание исторической интуиции и, следуя ей, построили программу исследований. В оставшей­ся незавершенной книге «Апология истории»9, кото­рую в 1949 году опубликовал Люсьен Февр, Марк Блок выражал желание иметь дело с человеком во плоти, со всеми его внутренними органами. Исто­рик, ставший в 1929 году одним из основателей жур­нала «Анналы»'0, писал даже, что «настоящий ис­торик похож на сказочного людоеда. Где пахнет человечиной, там, он знает, его ждет добыча». Ибо «за зримыми очертаниями пейзажа, орудий или ма­шин, за самыми, казалось бы, сухими документами и институтами, совершенно отчужденными от тех, кто их учредил, история хочет увидеть человека».

 

Через все произведение красной нитью проходит одна мысль: человек обладает ощущениями, облада­ет телом. Так вот, если необходимо признать, что «в человеческой природе и в человеческих обществах существует некий постоянный фонд — без этого да­же имена людей и названия обществ потеряли бы свой смысл», то не менее важно констатировать, продолжал он, что «человек также сильно изменил­ся—и его дух, и, несомненно, даже самые тонкие механизмы его тела. [...] Духовная атмосфера претер­пела глубокие изменения, гигиенические условия и питание изменились не меньше».

20

 

Марк Блок проявил историческую чуткость к «техникам тела» уже в своей первой книге «Короли-чудотворцы» (1924), в которой рассмотрел феномен чудесного излечения королями Франции и Англии больных золотухой (туберкулезным аденитом) одним лишь прикосновением руки. Книга, в которой со­единились история ментальностей и история тела, история ритуалов и жестов, стала фундаментом по­литической исторической антропологии. Марк Блок сохранил эту чуткость до времени написания «Апо­логии истории». Слова же об «истории, более до­стойной этого названия, чем робкие наброски, на которые нас ныне обрекает ограниченность наших возможностей» и которая «уделила бы должное мес­то приключениям тела», взяты из работы «Феодаль­ное общество»". Блок не смог полностью реализо­вать этот замысел: в 1944 году его расстреляли немцы. Историк оставил его нам в наследство, как и многие другие, тоже достойные осуществления.

 

По воле случая или вследствие закономерности особое внимание телу стали уделять многие интел­лектуалы, которым пришлось, согласно любимому выражению Ханны Арендт, «погрузиться в темные времена». Философы и социологи Макс Хоркхаймер и Теодор Визенгрунд Адорно, оказавшись в изгна­нии в Америке, пытались понять, «почему человече­ство вместо того, чтобы достичь достойного челове­ка существования» погружается «в новую форму варварства». В своих «заметках и эскизах» они также считали важным подчеркнуть, что в западной куль­туре «тело играло значительную роль».

 

Ученые, работавшие во франкфуртском Институ­те социальных исследований (1923—1950), писали в 1944 году в работе «Диалектика разума»12: «У Европы есть две истории: одна из них — писаная и хорошо известная, другая — подспудная. Она определяется действием человеческих инстинктов и страстей, по­давляемых и извращаемых цивилизацией».

21

 

Основатели Франкфуртской школы предложили новый взгляд на западную культуру в целом, дикто­вавшийся необходимостью осмысления нацистского террора. В «нынешнем фашистском режиме на свет выходит все, что было спрятано, обнаруживается связь между явленной историей и темной ее сторо­ной, которой пренебрегают как официальные леген­ды националистических государств, так и критикую­щие их прогрессивные деятели». Таким образом, оказалось, что история тела затрагивает бессознатель­ное западной цивилизации.

 

Источниками идей Хоркхаймера и Адорно в рав­ной мере служили марксизм и фрейдизм. Они пола­гали, что «угнетенным их эксплуатируемое тело должно представляться злом, а дух, которому другие имеют возможность посвящать все свое время, — высшим благом. Такое положение дел позволило Ев­ропе реализовать самые высокие культурные замыс­лы. Вместе с тем очевидный изначальный подлог по­родил в одно и то же время жесткий контроль над телом и любовь-ненависть к этому телу, которая в* те­чение веков питала мышление масс и нашла свое подлинное выражение в языке Лютера».

 

Если у Норберта Элиаса тело являлось полем, объектом и движителем «процесса цивилизации», то у Хоркхаймера и Адорно долгое время подавлявшее­ся тело обернулось орудием мести. Оно стало порож­дать варварство: «Человек подвергал свое собствен­ное тело такому унижению, что природа принялась мстить за то, что человек превратил его в объект по­давления, в сырую материю. Потребность в жестоко­сти и разрушении есть результат органического не­приятия какой бы то ни было внутренней связи между телом и духом».

22

 

Такая же критичность по отношению к рацио­нальному характеру западной цивилизации и сомне­ние в ее благотворности свойственны и Мишелю Фуко (1926—1984), который интегрировал тело в «микрофизику власти». Его интересовал вопрос, ка­ким образом «тело непосредственно погружается в область политического». Ответ на него Фуко искал в своих сочинениях, начиная с «Истории безумия в классическую эпоху» (1961), затем в «Рождении кли­ники» (1963) и «Истории сексуальности» (1976— 1984). Однако прежде всего он размышлял об этом в своей главной работе, посвященной «становлению тюрем», — «Надзирать и наказывать» (1975)13. Ибо, писал он, «отношения власти держат его [тело] мерт­вой хваткой. Они захватывают его, клеймят, муштру­ют, пытают, принуждают к труду, заставляют участ­вовать в церемониях, подавать знаки».

 

В Европе произошел переход от политического ритуала казни, продержавшегося до второй полови­ны XVIII века, к «социальной ортопедии», которая обеспечивалась реформой системы уголовных нака­заний, в ходе которой территория Европы покрыва­лась тюрьмами. «Знание» тела, представлявшее собой также власть над ним, сопровождало движение обще­ства от стремления, главным образом, «наказывать», карать к такому состоянию, для которого более ха­рактерны «надзор» и муштра. Демонстрируя, как ут­верждалась в Европе трудноуловимая «политическая технология тела», не сводимая к одним только инсти­тутам принуждения, Мишель Фуко использовал тер­мин, заставлявший вспомнить слова Марселя Мосса: «Следует рассматривать технологии наказания — не важно, овладевают ли они телом в ритуале публичных казней или обращаются к душе, — в контексте исто­рии политического тела».

23

 

Историки Франкфуртской школы стремились об­наружить и показать «подспудную историю» Европы прежде всего через историю тела, попеременно ста­новившегося предметом «то притяжения, то оттор­жения». Мишель Фуко размышлял над вопросом о месте тела в лоне «биовласти», то есть такой власти, «высшей задачей которой является уже, быть может, не убивать, но инвестировать жизнь от края до края», как он писал в книге «Воля к истине». В 1984 году, на пороге смерти, Мишель Фуко неожиданно сочинил продолжение к первой части «Истории сексуальнос­ти». Новые тома получили названия «Использование удовольствий» и «Забота о себе», где как раз и содер­жится глава о теле. Мишель Фуко рассматривал в ней представления о теле и связанных с ним обычаях, на­чиная с античной медицины. При этом он опирался на выводы Ж. Пижо14 о душевной болезни. Здесь стоит привести страничку в высшей степени показа­тельных рассуждений Фуко: «Эти «диетические» ре­комендации во многом аналогичны предписаниям позднейшей христианской морали и медицинской мысли: принцип строгой экономии, направленной на поддержание умеренности; постоянное опасение индивидуальных болезней и коллективных бедствий, связанных с распутством; требование обуздания [своих] страстей и борьбы с образами; наконец, от­рицание удовольствия как цели половых сношений... Эти аналогии не случайны. В них можно обнаружить преемственность. Некоторые из этих зависимостей были косвенными и передавались посредством фи­лософских учений: так, правило, отрицающее само­цельность удовольствия, христиане несомненно по­лучили скорее через философов, нежели через врачей. Но известны и прямые формы преемствен­ности: трактат о девственности Василия Анкирского (считается, что его автор врач) построен на сообра­жениях определенно медицинского характера; св. Августин опирается на Сорана в полемике против Юлиана Экланского. [...]

24

 

Если принять во внимание только эти общие черты, может сложиться впечатле­ние, что сексуальная этика, приписываемая христи­анству и даже современному Западу, уже была знако­ма (по крайней мере, некоторые ее существенные принципы) греко-римской культуре эпохи расцвета. Но такой подход свидетельствует о непонимании фундаментальных различий, характеризующих типы отношения к себе и, следовательно, формы интегра­ции этих предписаний в опыте, который субъект из­влекал из самого себя».

 

Мишель Фуко затрагивал, таким образом, самую суть проблемы, которую мы предполагаем проанали­зировать. Он постоянно подчеркивал преемствен­ность между Античностью и ранним христианством. Вместе с тем Фуко обращал внимание на различия между ними, на те новшества, которые появились в связанной с телом, то есть сексуальной, этике госу­дарственной религии, утвердившейся в средневеко­вой Европе, по сравнению с этикой греко-римских времен.

 

      Невозможно перечислить здесь всех историков, ко­торые, идя по стопам вышеупомянутых авторов или подвергая их критике, «принюхивались к человечи­не», наподобие «историков-людоедов» Марка Блока. Таких, кто пускался в путешествие, дабы проследить «приключения тела» в Средние века, немало. Следу­ет сказать об Эрнсте X. Канторовиче (1895—1968). Его возбудившая споры книга «Два тела короля» (1957) — настоящий памятник исследованию сред­невековой теологии. Мы будем ссылаться на нее при рассмотрении телесных метафор Средневековья. Следует вспомнить и Михаила Бахтина (1895—1975), в книге которого «Творчество Франсуа Рабле и на­родная культура Средневековья и Ренессанса» (1970) проблема сфокусирована вокруг противостояния «по­ста» и «карнавала». Весьма ценен его

25

 

анализ пробле­мы рождения смеха и комического в общественных местах. Нельзя не упомянуть Жоржа Дюби (1919— 1996), внесшего неоспоримый вклад в изучение от­ношения феодального общества к женщине («Ры­царь, женщина и священник», 1981; «Дамы XII в.», 1995—1996). На работу Дюби «Мужское Средневеко­вье» мы будем опираться, когда речь пойдет о месте женского тела в средневековой европейской культу­ре. В последнее время историки Поль Вейн и Питер Браун плодотворно исследуют проблему «отверже­ния плоти», наложившую отпечаток на позднюю Ан­тичность и римское общество.

 

Современное историческое исследование не мо­жет игнорировать другие социальные науки. Оно должно принимать во внимание достижения социо­логии, в первую очередь Эмиля Дюркгейма, который видел в теле «фактор индивидуации»15; учитывать дан­ные антропологов, например недавнюю работу Мо­риса Годелье и Мишеля Паноффа о том, как в разных обществах представляли себе «продукцию человечес­кого тела»16. Оно невозможно без философии, кото­рая от Платона до Спинозы, от Дидро до Мерло-Пой­ти не переставала исследовать связь между душой и телом. Точно так же не следует отвергать и психоана­лиз. Труды Мишеля де Серто17 (1925—1986), наряду с некоторыми другими, свидетельствуют, что именно стремление психоаналитиков осмыслить движения тела, объяснить эротические фантазии, понять исте­рический характер наслаждения решающим образом повлияли на то, что и история обратила внимание на тело. Столь внушительный список и столь значитель­ное число предшественников несколько обесценива­ют то, с чего мы начали. Как писал Мишель Фуко, «историки давно начали писать историю тела».

26

 

И все же, несмотря на прогресс и вклад многих ученых, не исчезла необходимость постоянно напо­минать о существовании человеческого тела в Сред­ние века, вновь и вновь говорить о нем. Почему именно в эту эпоху? Во-первых, потому, что в Сред­ние века, в связи с торжеством христианства в IV—V веках, произошла едва ли не революция в понима­нии тела и в телесных практиках. Хорошо показан­ный Мишелем Фуко, Полем Вейном, Алин Руссель и Питером Брауном поворот в телесных практиках и в отношении к сексуальности, который произошел в Римской империи еще до наступления поздней Ан­тичности и принес много нового, не меняет дела. Во-вторых, потому, что Средневековье, даже если закан­чивать его концом XV века, более, чем какая-либо другая эпоха, являет собой матрицу настоящего.

 

Многое из того, что присуще ментальностям на­шего времени и определяет наше поведение, зароди­лось в Средние века. Сказанное касается и отношения к телу, хотя в XIX—XX веках в нем произошли два крупных поворота. Первый был связан с возрождени­ем спорта, второй — с сексуальной революцией. Од­нако именно в Средние века христианство со всеми своими терзаниями по поводу тела, то превозносимо­го, то подавляемого, то восхваляемого, то отвергаемо­го, утвердилось в качестве основной составляющей нашей коллективной идентичности.

 

Именно в Средние века началось формирование «современного» государства и города. И одной из са­мых содержательных метафор, которая их описывала и институты которых моделировала, стало тело. Прежде чем двигаться дальше в рассмотрении вопро­са о важности тела в ту эпоху, необходимо еще раз напомнить, что она отнюдь не была темной, как не была и долгим переходным периодом застоя. Огром­ный прогресс наблюдался в технике: новый плуг, трехпольный севооборот или же, к примеру, борона, изображенная на знаменитых коврах из города Байё, знаменовали собой рождение современной агрикуль­туры.

27

 

Мельница, конечно, стала первым механиз­мом, применявшимся в западной цивилизации, но главным источником энергии оставалось человечес­кое тело, производительность и эффективность кото­рого повысились. Произошли изменения в ремесле, приблизившие его непосредственно к возникнове­нию индустрии: совершенствовалось ткачество, раз­вивалось текстильное производство, расцвет пережи­вало строительство, появились первые шахты.

 

Если говорить о развитии культуры в широком смысле, то в Средние века начался интенсивный рост городов. Город превращался в центр производства, а не только потребления, в нем происходила социаль­ная дифференциация: выделялись категории буржуа, ремесленников, рабочих. Одновременно он стано­вился и политическим центром, жители которого со­ставляли единый организм. В городе как культурном центре качественно менялось положение человечес­кого тела. Если 90% населения в эпоху Средневековья занимались крестьянским, физическим трудом, то го­родские жители начали практиковаться в письме, а значит, по-другому использовали руки18. В монасты­рях и церквях возрождался театр, считавшийся преж­де зрелищем языческим и кощунственным. Пред­ставления носили религиозный характер: пасхальные драмы распятия и воскресения Иисуса Христа, изоб­ражения Апокалипсиса, тел, избиваемых антихрис­том, четырех всадников — голода, чумы, неправедно­го суда и войны — предвестников Страшного суда. Начиная с XIII века подобные зрелища появились и в городах. Так, в Аррасе театральные «игрища» следо­вали непрерывной чредой, чем-то напоминая прово­димый в наше время театральный фестиваль в сред­невековом Авиньоне. В XV веке на папертях соборов представляли мистерии, в которых зримо воплоща­лась священная история. Русский исследователь Ми­хаил Бахтин писал, слегка преувеличивая, что культу­ра смеха возрождалась на средневековых городских площадях, где люди обменивались шутками и разыг­рывали импровизированные фарсы.

28

 

Средневековье нашего детства не было ни чер­ным, ни золотым. Оно складывалось вокруг страдав­шего и восславленного тела Христа и создавало новых героев — святых, первыми из которых становились мученики, те, кто подвергся физическим страданиям. В то же время в XIII веке, когда возникла инквизи­ция, была узаконена практика пытки, применявшая­ся ко всем, кого подозревали в ереси, а не только к ра­бам, как во времена Античности.

 

Почему важна тема тела в Средние века? Потому что динамика развития европейской культуры опре­делялась, среди прочего, противоречием, в центре которого находилось тело. Разумеется, центральное положение тела не являлось для нее чем-то новым. Достаточно, к примеру, вспомнить культ тела в ан­тичной Греции, где его развитие и любование им су­щественно превосходили физическую культуру как европейских рыцарей, которую они демонстрирова­ли во время войн или турниров, так и крестьян в их сельских играх. Но парадоксальным образом именно в Средние века, когда наблюдался упадок телесных практик, когда места, связанные с культом тела ан­тичных времен, исчезали или забывались, тело пере­местилось в самый центр жизни общества.

 

По мнению выдающегося специалиста по исто­рии жеста в Средние века Жана-Клода Шмитта, нужно признать, что «целый ряд идеологических и институциональных особенностей средневековой Европы начиная с V века определялся вопросом о те­ле»19. С одной стороны, идеология христианства, превратившегося в государственную религию, навя­зывала подавление тела. С другой стороны, согласно ей, Бог воплотился в тело Христа и человеческое те­ло обернулось «храмом Святого Духа». Духовенство порицало телесные практики, но оно же их и восхва­ляло.

29

 

Средневековому человеку в повседневной жиз­ни приходилось обуздывать себя постом. И в то же время устраивались карнавалы, яатявшие собой неве­роятный разгул, выходивший за рамки правил. Сек­суальность, труд, сон, одежда, война, жест, смех — в Средние века все возбуждало споры вокруг тела. Не­которые из них актуальны и в наши дни.

 

Вот почему — вероятно, не случайно — единст­венным из основателей и вообще представителей ис­торической школы «Анналов», интересовавшимся вопросом тела, был историк-медиевист. Не случайно и то, что он оказался одним из интеллектуалов, наи­более чувствительных к биению пульса современно­сти. Речь идет о Марке Блоке. На нашем эссе — этой скромной попытке «уделить должное место приклю­чениям тела» — лежит печать его влияния. Для нас чрезвычайно важен, кроме всего прочего, методоло­гический и этический завет Марка Блока, который писал, что «если незнание прошлого неизбежно при­водит к непониманию настоящего», то «столь же тщетны попытки понять прошлое, если не представ­ляешь настоящего».

 

Сегодня тело стало объектом метаморфоз совре­менной эпохи. Многие феномены наших дней: от ген­ной инженерии до бактериологического оружия, от методов лечения неизвестных эпидемических болез­ней до новых способов господства в трудовых отно­шениях, от индустрии моды до распространения но­вых пищевых привычек, от создания стереотипов физической красоты до появления супермоделей, от сексуальной революции до новых видов отчужде­ния — можно гораздо лучше понять, изучив историю тела в Средние века, ибо тут обнаружатся как порази­тельные совпадения, так и непреодолимые различия.

 

 

 

 

«ПОСТ» И «КАРНАВАЛ»:

ДИНАМИКА РАЗВИТИЯ В ЗАПАДНОЙ ЕВРОПЕ

 

 

Хотелось бы еще раз напомнить, что тело в Средние века осмысливалось парадоксально. С одной сторо­ны, христианство постоянно его подавляло. «Тело есть отвратительное вместилище души», — говорил папа Григорий Великий. И в то же время его прослав­ляли, прежде всего в образе страдающего тела Иису­са, которое Церковь сакрализовала и превратила в мистическое тело Христа. Апостол Павел говорил, что «тела ваши суть храм живущего в вас Святого Ду­ха» (1 Кор. 6, 19). Христианское понимание человека основывалось в равной мере на двух идеях: идее пер­вородного греха, который в Средние века трансфор­мировался в грех сексуальный, и идее воплощения Христа во имя спасения человека от грехов. В повсе­дневной жизни тело обуздывалось враждебной ему официальной христианской идеологией, но сопро­тивлялось подавлению.

 

Люди Средневековья жили между «постом» и «карнавалом», противостояние которых обрело бес­смертие в знаменитом полотне Питера Брейгеля «Битва Масленицы и Поста», созданном в 1559 го­ду. С одной стороны — тощий, с другой — жирный. С одной стороны — голод и воздержание, с дру­гой — кутеж и обжорство. Подобные переходы, ве­роятно, связаны с тем, что в воображаемом мире, как и в реальной жизни людей, тело занимало цен­тральное место.

31

 

Структура средневекового общества включала в себя три сословия: oratores (те, кто молятся), bellatores (те, кто сражаются) и laboratores (те, кто трудят­ся). В какой-то степени критерием этого разделения являлось отношение к телу. Священникам следова­ло иметь здоровые, красивые, непокалеченные тела. Тела воинов облагораживались их военными подви­гами, тела тружеников были измождены работой. В свою очередь, отношения между душой и телом бы­ли диалектическими, динамичными, но не антаго­нистическими.

 

Необходимо напомнить, что в европейском со­знании радикальное отделение души от тела произо­шло не в Средние века, а в эпоху классического ра­зума, в XVII веке.

 

Средневековая же концепция постулировала, что «каждый человек состоит из сотворенного и смерт­ного материального тела и из нематериальной, со­творенной и бессмертной души»'. Источником для этой концепции послужили идеи Платона о том, что душа предшествует телу, и именно его философия легла в основу «презрения к телу» христианских ас­кетов вроде Оригена (ок. 185—ок. 253/4). Однако равным образом данная концепция питалась и Идея­ми Аристотеля, утверждавшего, что «душа — это форма тела».

 

Тело и душа считались неразделимыми. «Оно со­ставляет внешнее (foris), она — внутреннее (intus), проявляющееся при помощи целой системы взаимо­связей и знаков», — резюмирует Жан-Клод Шмитт2. Носитель порока и первородного греха, тело стано­вилось также и средством спасения. «И Слово стало плотию» (Ин. 1, 14), — говорится в Священном Пи­сании. Иисус страдал, как человек.

И все же в эпоху, которую принято называть Средними веками3, произошло великое отречение от тела.

32

 

 

ВЕЛИКОЕ ОТРЕЧЕНИЕ

 

Наиболее явные проявления интереса человека к те­лу истреблялись, самые интимные телесные радости подвергались осуждению. Именно в Средние века исчезли сначала термы и спорт, затем театр, унасле­дованный от греков и римлян; исчезли даже амфите­атры, хотя они в то время уже не были связаны со спортивными состязаниями — теперь так называ­лись теологические диспуты, происходившие в уни­верситетах. Женщина демонизировалась, сексуаль­ная жизнь ставилась под контроль, обесценивался ручной труд. Гомосексуализм сначала осуждался, по­том к нему относились более терпимо, но в конце концов он оказался под запретом. Смех и экспрес­сивная жестикуляция не одобрялись; маски, грим и переодевания осуждались, а вместе с ними и сладо­страстие, чревоугодие... Тело рассматривалось как тюрьма души и отравляющий ее яд. Итак, на первый взгляд присущий Античности культ тела сменился в Средние века полным его исключением из общест­венной жизни.

 

Столь важный переворот в сознании осуществля­ли отцы Церкви, основавшие институт монашества. Благодаря их влиянию на Церковь «аскетический идеал» завоевывал христианский мир. На нем осно­вывались монастырские сообщества, которые в эпо­ху раннего Средневековья стремились навязать себя в качестве идеала христианской жизни. Бенедиктин­цы рассматривали аскезу как «инструмент реставра­ции духовной свободы и возвращения к Богу», «ос­вобождение души от оков и тирании тела». Такой образ жизни характеризовался двумя важнейшими чертами: «отказом от наслаждения и борьбой против искушений»4.

33

 

Бенедиктинцы несколько смягчили пришедший с Востока и от отцов пустынников суровый идеал аске­тического обращения с телом. Слово discretio«уме­ренность» стало чем-то вроде лозунга. Утверждение системы ленных держаний спровоцировало монас­тырскую реформу XI—начала XII веков, которая со­провождалась, особенно в Италии, усилением враж­дебности к удовольствию, и в первую очередь — к удовольствию телесному. Лозунгом монашеской ду­ховности стало презрение к миру, понимавшееся прежде всего как презрение к телу. Реформа усилива­ла ограничения и запреты в питании (устанавливались пост и исключение из рациона некоторых продук­тов) и требовала принятия добровольных страданий. В XIII веке благочестивые миряне, как, например, французский король Людовик Святой, могли нала­гать на себя испытания по умерщвлению плоти, срав­нимые с теми, кои добровольно претерпевали аскеты: носить власяницу, подвергаться самобичеванию, ли­шать себя сна или спать на голой земле...

 

С XII века стало практиковаться подражание Христу в благочестии. Среди мирян распространя­лись обычаи, которые должны были напоминать о страстях Христа. Свято веровавший в страдающего Бога Людовик Святой становился Королем-Хрис­том, страдающим королем.

Подобные обычаи часто возникали по инициа­тиве мирян, особенно братств кающихся. Так, в Пе-рудже в 1260 году прошла публичная искупительная процессия, во время которой участники-миряне би­чевали себя. Она произвела большое впечатление, и с тех пор подобные процессии проходили по всей Центральной и Северной Италии.

Церковь постоянно стремилась расширить пере­чень ограничений в пище, обязательных для верую­щих. Таким образом она поддерживала свое влияние. По календарю, установившемуся с XIII века, три ра­за в неделю запрещалось есть мясо, особенно в пят­ницу, оно было под

34

 

запретом в течение всего Вели­кого и Рождественского постов, а также в течение трех дней в начале каждого сезона и накануне празд­ников. Устанавливая нормы жестикуляции и движе­ний, Церковь ограничивала свободу тела в простран­стве, а через календарные запреты — во времени.

 

ТАБУИРОВАНИЕ СПЕРМЫ И КРОВИ

Отвращение к производимым телом жидкостям — сперме и крови — восходило, по крайней мере в За­падной Европе, к тем временам, когда христианство еще только утверждалось в качестве официальной религии и нового порядка. В самом деле, средневе­ковое общество, будучи «миром воинов», тем не ме­нее не любило кровь. В данном отношении оно яв­ляло собой средоточие парадоксов. В каком-то смысле можно даже сказать, что Средние века от­крыли кровь. В своей книге «Мишле»5 Ролан Барт обратил внимание на эту очень важную и труднораз­решимую проблему: «Люди веками гибли от болез­ней, связанных с проблемами крови: в XIII веке — от проказы, в XIV веке — от черной чумы».

 

В Средние века кровь определяла критерий от­личия двух высших сословий общества: oratores и bellatores. Воины, находившиеся в состоянии непре­кращавшейся конкуренции и конфликта с духовен­ством, по долгу службы вынуждены были проливать кровь. Монахам же, как хранителям веры, не пола­галось драться, хотя этот запрет и не всегда соблю­дался. Таким образом, социальные разграничения между oratores и bellatores определялись соответству­ющим табу. Оно складывалось вследствие социаль­ных, стратегических и политических факторов, но также и факторов теологических, коль скоро Хрис­тос Нового Завета заповедал не проливать кровь.

35

 

Такое положение дел несло в себе противоречие и парадокс, поскольку христианский культ основы­вается на кровавой жертве, которую принес Хрис­тос. Его святая жертва вновь и вновь повторяется в таинстве евхаристии. «Сие есть Тело Мое. Сие есть Кровь Моя», — говорил Иисус своим ученикам во время Тайной вечери (Мф. 14, 22). Важнейшая часть христианской литургии, евхаристия, в какой-то ме­ре является жертвоприношением крови. Следова­тельно, кровь в Средние века становилась основой установления социальной иерархии не только меж­дудуховными лицами и мирянами, но равным обра­зом и между самими мирянами. Постепенно воен­ное сословие усваивало новые представления и проникалось мифом о своем благородстве — един­ственным обоснованием его существования как со­циальной группы. О «рождении от благородной кро­ви»6 твердили на разные лады начиная с раннего Средневековья. В то же время доказательством род­ства у знати кровь стала служить довольно поздно. Титулование прямых отпрысков монархов «принца­ми крови» вошло в употребление в XIV веке, и лишь в конце XV века в Испании — как выражение враж­дебности к евреям — появилось понятие «чистоты крови».

 

Однако табуирование крови не прекращалось. По-видимому, одна из многочисленных причин от­носительно низкого положения женщины в Средние века состояла в восприятии месячных кровотечений. Анита Гено-Жалабер7 показала, как средневековая теология восприняла запреты, которые предписывал Ветхий Завет в отношении женщины. Нарушение церковного запрета на супружескую близость в пери­од месячных у женщины якобы имело следствием рождение детей, больных проказой, «болезнью века», как сказали бы мы сегодня. Таково было наиболее распространенное его объяснение в Средние века. В свою очередь, сперма тоже несла в себе осквернение. Итак, наиболее сильное принижение тела происхо­дило начиная с XII века в области сексуальных отно­шений, связанных с табуированием крови.

36

 

Средневековое христианство считало грех более тяжким преступлением, чем осквернение. Духовное преобладало над телесным. Чистая кровь Христа не имела ничего общего с нечистой кровью людей. Ут­верждалось, что Драгоценную Кровь собирали с подножия Креста ангелы и Мария Магдалина, а многие средневековые церкви якобы обладали ею, например собор в Брюгге и прежде всего собор в Мантуе. Разработка в рыцарской литературе темы Святого Грааля привела к распространению культа Крови Христовой. В то же время братства Крови Христовой не получили распространения в средне­вековой Европе.

 

ПРИНИЖЕНИЕ ТЕЛА В СЕКСУАЛЬНЫХ ОТНОШЕНИЯХ

Как напоминает Жак Россио8, источники, которыми располагают историки, естественно, отражают мне­ние только тех, кто умел писать и описывать. Писать и при этом хулить умели монахи, клирики, давшие обет целомудрия и очень часто склонные к аскетиз­му. Дошедшие до нас высказывания светских лиц ча­ще всего происходили из протоколов суда и содержа­ли в себе обвинения, свидетельские показания или оправдания. Причем, дабы защитить себя, люди го­ворили так, как было положено. Что же касается ро­манов, сказок и фаблио, то их сюжеты и интриги бы­ли почерпнуты из повседневности «средневекового человека». Однако, как писал Жорж Дюби, подоб­ные примеры играли свою роль в «определении об­щепринятых правил в области любви и сексуальных отношений»9.

37

 

Таким образом, можно сказать, что половая при­рода тела в Средние века оказалась сильно обесце­ненной, порывы и желания плоти в большой степени подавленными. Даже христианский брак, который не без затруднений был утвержден законом в XIII веке, оправдывался стремлением уменьшить вожделение. Сексуальная близость допускалась и могла быть оп­равдана только как средство для достижения одной-единственной цели — зачатия. «Слишком пылкая любовь к своей жене есть прелюбодеяние», — повто­ряли церковники. Человеку предписывалось обузды­вать свое тело, и какие бы то ни было «отклонения» запрещались.

 

В постели женщине следовало быть пассивной, а мужчине — проявлять активность, но не слишком ув­лекаясь. В то время один лишь Пьер Абеляр (1079— 1142), возможно думая о своей Элоизе, осмеливался утверждать, что господство мужчины «прекращается во время супружеской близости, когда мужчина и женщина в равной степени обладают телами друг друга». Однако для большинства, как внутри Церкви, так и в миру, мужчина занимал главенствующее по­ложение. «Мужчина является господином тела жен­щины, он держит его в своих руках», — резюмировал Жорж Дюби. Любые попытки контрацепции осужда­лись теологами как смертный грех. Содомия счита­лась мерзостью. Согласно Босуэлу, культура «радос­ти» (gay) сложилась в XII веке непосредственно в лоне Церкви, но начиная с XIII века гомосексуализм стали считать извращением, подчас даже путая с кан­нибализмом. Слова делают вещи. Словарь враждеб­ной телу христианской идеологии обогащался за счет новых терминов, появившихся во времена поздней Античности, а затем Средневековья, таких, как саго (плоть), luxuria (сладострастие), fornicatio (блуд). Че­ловеческой природе, обозначавшейся термином саго, придавался сексуальный характер, и она таким обра­зом оказывалась способной открыть двери «противо­естественному греху».

38

 

Система отношений духовенства и мирян окон­чательно сложилась в XII веке, во времена папы Григория VII (1073—1083). Григорианская реформа вызвала серьезные изменения внутри Церкви, пре­кратила торговлю церковными должностями (симо­нию), запретила конкубинат священников (николаитов). Все это оказалось очень важным. А самое главное — она поставила преграду между духовен­ством и светскими лицами. После первого Латеранского собора священнослужителям надлежало вес­ти себя как монашеству, то есть воздерживаться от пролития спермы и крови, которые развращают ду­шу и препятствуют нисхождению Святого Духа. Так возникло сословие, состоящее из холостяков. Что же касается мирян, то им надлежало пользоваться своим телом так, чтобы обеспечить себе спасение. В их сообществе вводились ограничительные рамки патриархального, моногамного и нерасторжимого брака.

 

В сексуальном поведении была установлена иерархия дозволенного. На самой вершине пребыва­ла девственность, сохранение которой в течение жизни именовалось целомудрием. За ней следовало целомудрие вдовства и, наконец, целомудрие в бра­ке. Согласно «Декрету» монаха из Болоньи Грациана (кон. XI в.—ок. 1150 г.), «христианская религия оди­наково осуждает прелюбодеяние обоих полов». Впро­чем, это скорее теоретическое соображение, чем ут­верждение, имеющее отношение к реальности, поскольку трактаты о coitus говорят практически ис­ключительно о мужчине.

 

Опасение, как бы кровь не пролилась греховным образом, приводила к беспрецедентному стремле­нию подчинить правилам даже войну. Однако перед лицом «варваров» и «еретиков» был уместен прагма­тизм. И вот ставшее государственной религией хри­стианство придумало то, что Святой Августин назы­вал «справедливой войной» (bellum justum). Вплоть до наших дней такое определение дается как самым

39

 

благородным, так и самым подлым предприятиям для того, чтобы их оправдать. Святой Августин ут­верждал, что война справедлива, если не вызвана «стремлением принести вред, жестокостью в мести, ожесточенным неутоленным духом, желанием гос­подствовать и другими сходными побуждениями». Эти рекомендации взял на вооружение и дополнил в своем «Декрете» Грациан, а около 1157 года в своем «Summa decretorum» специалист по каноническому праву Руфин.

 

Церковь также предписывала мирянам «правед­ное соитие», то есть брак. Идеологическая и докт-ринальная власть Церкви выражалась в практике наложения наказаний. О ней свидетельствуют спе­циальные учебники, предназначенные для священ­ников, которые принимали исповеди. В них пере­числялись все грехи плоти, а также налагаемые за них покаяния и епитимьи. Так, согласно сборнику епископа Вормсского начала XI века, названному, подобно многим другим, «Декретом», женатого че­ловека полагалось спрашивать на исповеди, не «со­вокуплялся ли он в положении сзади, наподобие со­бак». И если оказывалось, что он так поступал, то должен был покаяться и на него следовало нало­жить «епитимью в десять дней на хлебе и воде». Близость с супругой во время месячных, перед ро­дами или же в воскресенье влекла за собой такое же наказание. Относительно женщины в том самом «Декрете» говорилось, что семь лет покаяния нала­гается на женщину, если она пьет сперму мужа, «да­бы он, благодаря ее дьявольским действиям, больше ее любил». Разумеется, один за другим осуждались грехи фелляции, содомии, мастурбации, прелюбо­деяния, так же как и сексуальная связь с монахами и монахинями. Сурового наказания заслуживали и

40

 

разные «ухищрения», к которым якобы прибегали супруги. Однако такие «ухищрения» являлись пло­дом больной фантазии самих теологов в большей степени, чем характеристикой реальной жизни ка­явшихся, на которых церковники показывали паль­цем. Они писали, например, будто бы женщины за­совывали себе в промежность живую рыбу. Они «держат ее там, пока она не уснет, затем варят или жарят» и подают «мужу, чтобы он воспылал [к ним] большей страстью». Здесь мы имеем дело еще и с тем, что Жан-Пьер Поли назвал «варварской лю­бовью».

 

Подобный контроль над сексуальной жизнью су­пругов, предписывавший, кроме того, полное воз­держание во время Рождественского, Великого и Троицкого постов и в другие постные дни, сильно повлиял не только на ментальное™ Средневековья, но и на демографическую ситуацию. Дело в том, что сексуальная свобода допускалась всего сто восемь­десят или сто восемьдесят пять дней в году. Париж­ский теолог Гуго Сен-Викторский (ум. в 1141 г.) доходил до утверждения, будто сексуальные отно­шения между супругами связаны с блудом, заявляя, что «зачатие детей происходит не без греха». Жизнь в браке оказывалась невероятно трудной даже при том, что «одухотворение супружеской любви, — как пишет Мишель Со10, — спасало тело, которое цер­ковники стремилась истребить». В самом деле, любовь к другому телу и любовь к Богу во многих текстах смешивались, так что преисполненная эро­тизма библейская «Песнь песней», сводилась к диа­логу между греховным человечеством и священным всеблагим божеством. Благодаря этому, согласно «Сентенциям» Петра Ломбардского (ок. 1150 г.), су­пруги могли наконец соединяться «в согласии душ и в сплетении тел».

41

ТЕОРИЯ И ПРАКТИКА

Еще в 1793 году Кант со свойственными ему рацио­нализмом и критичностью писал: «Это хорошо в тео­рии, но ничего не стоит на практике». Интересно, как же на самом деле в Средние века обстояло дело с сек­суальной моралью. Вплоть до XII века еще можно было встретить духовных лиц, которые участвовали в боях, хотя это явление и не носило массовый харак­тер. Священники чаще обзаводились женами и сожи­тельницами, чем воинскими доспехами и оружием. Что же касается светских лиц, то они беспрестанно ссорились и дрались, вовсю предавались плотским утехам, которые не сводились к одной только сексу­альной жизни. Аристократия оставалась такой же по­лигамной, какой была в период «варварства».

 

Телесные практики разных социальных групп от­личались друг от друга, как и последовательность и строгость в следовании запретам. Противостояние разных общественных категорий прослеживалось да­же в сексуальной сфере. Так, супружеские союзы в благородных и знатных семьях невозможно себе представить без внебрачных связей. У имущих людей полигамия считалась приличной и действительно допускалась. Среди неимущих строже соблюдалась установленная Церковью моногамия. Что же касает­ся целомудрия, то оно, по замечанию Жака Россио, являлось «весьма редкой добродетелью» и «остава­лось уделом монастырской элиты, ибо большая часть белого духовенства имела сожительниц, если только священники не были совершенно открыто женаты». Духовник Людовика Святого, к примеру, всячески подчеркивал, что король строго соблюдал целомуд­рие в браке, поскольку подобное поведение являло собой исключение из правила.

42

 

Филипп-Август (1180—1223), последний фран­цузский король, практиковавший полигамию, правил как раз в то время, когда происходили измене­ния в этой области жизни. Овдовев, он женился на Ингеборге Датской. Однако брак оказался бездет­ным. Тогда монарх отослал от себя жену и завел вне­брачную связь, вскоре став двоеженцем. Духовенст­во сочло такое положение дел недопустимым, и короля отлучили от Церкви. В результате он вернул ко двору Ингеборгу Датскую, но жить с ней не стал, а заключил в монастырь. Отвергнутую королеву по­буждали возвратиться в Данию, однако она отказа­лась, считая Францию своей страной. Несмотря на пренебрежение со стороны мужа, Ингеборга поль­зовалась при дворе почетом и уважением, удостаи­валась доверия многих своих подданных. Эта не­обыкновенная женщина вдохновила анонимного творца на создание одной из прекраснейших книг Средневековья — «Псалтири Ингеборги» — шедев­ра и образца теологической мысли, в котором опи­сывалась вся история христианства от Сотворения мира до Апокалипсиса, включая Воплощение Хрис­та и Страшный суд.

 

Система контроля над сексуальным поведением и телесными практиками изменялась на протяжении тысячи лет, составивших Средневековье. Она вос­торжествовала в XII веке, с великой григорианской реформой. Однако примерно тогда же наметился и ее относительный упадок. Сохранялись сексуальные практики и образ жизни, унаследованные от греко-латинского языческого мира. В народных фарсах вы­смеивалось целомудрие монахов, поднимались на смех священники, имевшие сожительниц, а девст­венность, будь то добровольная или навязанная, на­рушалась. Для более позднего Средневековья харак­терно колебание между подавлением сексуальной свободы и новым ее обретением. В XIV веке, в эпо­ху кризиса, более актуальным оказалось стремление заселить землю, нежели небо, что

43

 

привело к распро­странению ценностей, связанных с сексуальной жизнью. Отныне, как пишет Жорж Дюби, «борьба будет идти не между плотским и духовным, а между естественным и тем, что ему мешает». Вместе с тем в XV веке везде, за исключением немногих мест, на­пример Флоренции, усиливалось отвращение к гомо­сексуалистам или «женоподобным» мужчинам. В этих метаниях чувствуется противоречивость и дина­мичность, характерные для европейской культуры той эпохи. Навязываемая Церковью новая сексуаль­ная этика все же закреплялась в воображении средне­вековых европейцев, как и в их повседневной жизни. Причем закреплялась прочно и надолго. Возможно — вплоть до нашего времени, ведь беспрецедентная сексуальная революция произошла только в 60-е го­ды XX века.

 

ИСТОКИ ПОДАВЛЕНИЯ: ПОЗДНЯЯ АНТИЧНОСТЬ

Для того чтобы понять происхождение «великого от­речения», о котором шла речь, следует возвратиться к истокам. Тенденция к вытеснению всего, связан­ного с полом, «отречения от плоти», определившая развитие европейской культуры, возникла в Рим­ской империи, внутри культуры языческой. Пионе­ром изучения этого процесса стал Мишель Фуко, ав­тор «Истории сексуальности».

 

Точную датировку исследуемого нами поворота в сознании предлагает историк Поль Вейн 11. Он гово­рит о времени правления Марка Аврелия (161 — 180). Во всяком случае, стоицизм императора, проникну­тый аскетическими настроениями, основанный на постоянном самоограничении и беспрерывной борь­бе с гибельными страстями, «приобретал личност­ные черты»12. Например, половой акт сводился, по его мнению, к «трению внутренностей и выделению слизи с каким-то содроганием»13.

44

 

Марк Аврелий за­писал «Размышления», обращенные к самому себе, в которых объяснял причину подобного обесценива­ния. Мудрый человек, дабы вырваться из круга по­рочных страстей, обязан являть своему сознанию го­лую правду. «Вот каковы представления, когда они метят прямо в вещи и проходят их насквозь, чтобы усматривать, что они такое, — так надо делать и в от­ношении жизни в целом, и там, где вещи представ­ляются такими уж предосудительными, обнажать и разглядывать их невзрачность и устранять предания, в какие они рядятся».

 

В каком-то смысле в то время уже существовала хорошо подготовленная почва для осуществленного христианством великого поворота тела против само­го себя. Поль Вейн утверждает даже, что «христиане ничего не подавляли — это уже было сделано». Ми­шель Фуко14 отмечал «прямые заимствования и очень тесные преемственные связи, которые можно обнаружить между первыми христианскими учения­ми и моральной философией Античности». Таким образом, «вовсе не стоит думать, будто язычество и христианство в том, что касается теории и практики сексуальной жизни, являются антиподами». Такой взгляд слишком прямолинеен и упрошает проблему. На долю «язычников» — греков и римлян — выпада­ют культ тела и сексуальная свобода. На долю хрис­тиан — целомудрие, воздержание и болезненное стремление к девственности. Поль Вейн и Мишель Фуко действительно показывают, что «пуританская мужественность» существовала в ранней Римской империи (I—II вв.), задолго до решающего поворота к христианству. «Великое и неведомое событие про­изошло между веком Цицерона и веком Антонинов: метаморфоз сексуальных и супружеских отношений. В результате сексуальная мораль язычников стала как раз той, что легла потом в основу христианского брака», — пишет Поль Вейн15.

45

 

Идеологи Средневе­ковья: Иероним, Августин, позже Фома Аквин-ский — придали обесцениванию тела и сексуальных отношений новый, гораздо более сильный импульс. А практические исполнители — монахи — надолго приучили общество считать добродетелью девствен­ность и восхвалять целомудренное поведение.

 

ХРИСТИАНСТВО СОВЕРШАЕТ ВЕЛИКИЙ ПОВОРОТ ПРОТИВ ТЕЛА

Для осуществления этого поворота — отречения от тела — необходимы были убедительная идеология и соответствующие экономические, социальные и ментальные структуры. Его агентом стало христиан­ство. Так, утверждавшаяся в Европе христианская религия внесла крупное нововведение: она транс­формировала первородный грех в грех сексуальный. Подмена явилась новшеством и для самого христи­анства, поскольку поначалу в нем не просматрива­лась такая интерпретация. Ветхий Завет не дает ни­каких оснований трактовать поступок наших прародителей подобным образом. Первородный грех, ставший причиной изгнания Адама и Евы из рая, есть грех любопытства и гордыни. Именно'же­лание знать заставило первого мужчину и первую женщину, которых искушал дьявол, съесть яблоко с древа познания. В определенном смысле они таким образом лишали Бога одного из его атрибутов — его власти. Плоть к их падению не имела никакого отно­шения. «И Слово стало плотию», — можно прочесть в Евангелии от Иоанна (Ин. 1, 14). Итак, тело вроде бы не внушало серьезных подозрений, так как этот грех был искуплен самим Иисусом. Во время Тайной вечери тем, кто вкушает Его плоть и пьет Его кровь (хлеб и вино), Он обещал вечную жизнь.

46

 

Разумеется, в Посланиях апостола Павла можно обнаружить немало предпосылок демонизации во­просов пола, и прежде всего — женщины. Возможно, это связано с пережитыми им самим страданиями. «Если живете по плоти, то умрете (Рим. 8, 13), ибо «помышления духовные — жизнь и мир» (Рим. 8, 6)», — заявлял он. «Закон, ослабленный плотию, был бессилен», и «Бог послал Сына Своего в подобии плоти греховной в жертву за грех» (Рим. 8, 3). Иисус был воплощен в теле человеческом, «слишком чело­веческом», если воспользоваться формулой Ницше. Таким образом, осуждение «плотского греха» осуще­ствлялось при помощи ловкого идеологического приема. Увлеченный своей верой в приближение конца света, Павел положил новый камень в теоре­тическое построение, направленное против сексу­альности: «Я вам сказываю, братия: время уже корот­ко, так что имеющие жен должны быть, как не имеющие» (1 Кор. 7, 29).

 

Появившийся в Новом Завете блуд, похоть, о ко­торой говорили отцы Церкви, и сладострастие как наивысшее оскорбление Бога в системе «смертных грехов», формировавшейся в V—XII веках, посте­пенно стали тремя чертами сексуального поведения, которые неизменно порицались духовенством.

 

Однако у святого Павла великий поворот против тела лишь намечался. Святой Августин (354—430) как свидетель становления новой сексуальной этики христианства во времена поздней Античности и один из ее проводников придал ему экзистенциаль­ную и интеллектуальную легитимность.

 

Автор «Исповеди» и «Града Божьего» пережил об­ращение в новую веру, история которого хорошо из­вестна. Не будем забывать, что он был сыном благо­честивой христианки Моники и язычника Патриция. В молодости Августин долго скитался по римской Африке между Тагастой и римским Карфагеном, предаваясь наслаждениям и преступая запреты. На­конец ему удалось получить должность придворного ритора.

47

 

И тут будущему святому довелось пережить мистический опыт, приведший его к обращению в христианство. Однажды в Милане, будучи в саду и мучимый тяжелыми мыслями, Августин внезапно ус­лышал детский голос, который произнес: «Возьми, читай!» Это была книга Апостола, в которой говори­лось: «Будем вести себя благочинно, не предаваясь ни пированиям и пьянству, ни сладострастию и распут­ству [...], но облекитесь в Господа Нашего Иисуса Христа и попечения о плоти не превращайте в похо­ти» (Рим. 13, 13—14). До тех пор Августин чувствовал себя «пленником закона греховного, находящегося в членах (его)» (Рим. 7, 23). Теперь же он укрепился ду­хом и возрадовался, как и его мать, увидевшая, что ее сын обратился к Церкви и вернулся к ней новым че­ловеком. Отныне «новому человеку», то есть христи­анину, надлежало идти по пути Августина: держаться в стороне от шумных пирушек, отречься от страстных плотских желаний. Осуждение сладострастия (luxu-ria) и чревоугодия (gula), избыточного употребления вина и пиши {crapula, gastrimargia) часто будет сопут­ствовать друг другу.

 

Превращение первородного греха в грех сексуаль­ный стало возможным из-за того, что в Средние века господствовало мышление символами. Содержатель­ные и многозначные библейские тексты давали про­стор для различных толкований и потому подверга­лись разнообразным искажениям. Традиционная интерпретация Ветхого Завета утверждает, что Адам и Ева искали в яблоке сущность, которая дала бы им частицу божественного знания. Однако обычным людям проще оказалось объяснять, что яблоко, съе­денное прародителями человечества, есть символ сексуального контакта, а не символ познания. Вот почему идеологическое изменение интерпретации утвердилось без больших затруднений. «Им было не­достаточно говорить вздор вместе с греками, они за­хотели заставить

48

 

Пророков говорить вздор вместе с ними. Это ясно доказывает, что они не понимали бо­жественной сути Писания», — обвинял Спиноза проповедников-ораторианцев. Они присвоили себе ре­лигию Христа, при том, что «ни один не стремился просвещать народ. Все они хотели только восхище­ния, публичной победы над несогласными, а учили лишь новым, непривычным вещам, желая поразить чернь и вызвать у нее удивление»16. Влияние святого Августина оказалось особенно велико. Почти все тео­логи и философы согласились, что первородный грех связан с грехом сексуальным посредством вожделе­ния. Знаменательное исключение составили лишь Абеляр и его последователи.

 

Таким образом, в результате длительной и ожес­точенной борьбы, протекавшей и в идеологической сфере, и в повседневной практике, к XII веку сложи­лась система контроля над телом и сексуальной жиз­нью. То, что прежде касалось меньшинства, распро­странилось на большинство мужчин и женщин средневекового города. Дороже всего за это при­шлось расплачиваться женщине. Расплачиваться долгие-долгие годы.

 

ПОДЧИНЕННОЕ ПОЛОЖЕНИЕ ЖЕНЩИНЫ

Итак, с теоретической точки зрения тело потерпело полное поражение17. Получается, что зависимое по­ложение женщины определялось как духовными, так и телесными причинами. «Женщина слаба, — писа­ла в XII веке Хильдегарда Бингенская. — Она видит в мужчине того, кто может придать ей силу, подобно тому, как луна получает свою силу от солнца. Вот по­чему она подчинена мужчине и должна быть всегда готова служить ему». Все время находившаяся на втором плане и игравшая второстепенную роль, жен­щина не являла собой ни противовеса,

49

ни дополне­ния мужчине. В мире установленного порядка, где мужчины подчинены жесткой иерархии, «мужчина пребывает наверху, а женщина — внизу», — пишет Кристиана Клапиш-Зубер18.

 

Ряд толкований библейских текстов отцами Церк­ви IV—V веков (Амвросием, Иеронимом, Иоанном Златоустом и Августином) вновь и вновь воспроиз­водился в Средние века. Таким образом, первая библейская версия сотворения человека уступила место второй, менее благоприятной для женщины. Идее о том, что «сотворил Бог человека по образу Своему, по образу Божию сотворил его; мужчину и женщину сотворил их» (Быт. 1, 27), отцы Церкви и духовенство предпочитали идею создания Богом Евы из ребра Адама (Быт. 2, 21—22). Получалось, что изначально, в самом процессе творения тел, женщи­на не была равна мужчине. Часть теологов вслед за Августином возводили подчиненное положение женщины непосредственно к грехопадению. Суще­ство человека разделялось надвое: высшая часть (ра­зум и дух) оказывалась с мужской стороны, низшая часть (тело, плоть) — с женской. В «Исповеди» Авгу­стина, являющейся рассказом о его обращении, бу­дущий епископ Гиппонский, кроме всего прочего, рассказывал, как женщина вообще и его жена в ча­стности препятствовали его превращению в челове­ка, принадлежащего Церкви.

 

Фома Аквинский (ок. 1225—1274) спустя восемь веков пошел не совсем по тому пути, который про­ложил Августин. Впрочем, он не доходил до того, чтобы вернуть женщине свободу и признать ее ра­венство. Опираясь на мысль Аристотеля (384—322 гг. до н.э.) о том, что «душа есть форма тела», Фома Ак­винский не принимал рассуждение Августина о двух уровнях сотворения. Душу и тело, мужчину и жен­щину Бог сотворил одновременно. Божественная ду­ша, следовательно, покоится и в мужском, и в жен­ском, и то и другое есть лоно божественной души.

50

 

В то же время мужчина демонстрирует большую остро­ту ума, а его семя — единственное, что увековечива­ет человеческий род в момент соединения мужчины и женщины, единственное, что получает божествен­ное благословение. Невысокое положение женщины в обществе объяснялось несовершенством ее тела, о котором писал Аристотель, а также его средневеко­вый читатель Фома Аквинский. В их сочинениях оно идеологически обосновывалось уже не первородным грехом, а естественными телесными причинами. И все же теоретически Фома Аквинский склонялся к равенству между мужчиной и женщиной. Он отме­чал, что, если бы Бог хотел сделать женщину суще­ством высшим по сравнению с мужчиной, он сотво­рил бы ее из его головы, а если бы он решил сделать ее существом низшим, то сотворил бы ее из его ног. Бог создал женщину из середины тела мужчины, да­бы указать на их равенство. Необходимо также под­черкнуть, что сложившийся церковный регламент брака требовал согласия обоих брачующихся. Такое правило знаменовало собой повышение статуса жен­щины, хотя оно и не всегда соблюдалось. Точно так же, хотя трудно утверждать, что широкое распрост­ранение культа Девы Марии влекло за собой улучше­ние положения женщины, все же прославление бо­жественного женского лика должно было укрепить авторитет женщины, особенно матери, а в образе святой Анны — бабушки.

 

Влияние Аристотеля на теологов Средневековья не пошло на пользу женщинам, которых они рассма­тривали как «неудавшихся мужчин». По их мнению, физическая слабость «прямо сказывается на ее [жен­щины] мыслительных способностях и на ее воле», «объясняет непостоянство ее поведения. Она влияет на женскую душу и на ее способность возвыситься до понимания божественного», — пишет Кристиана Клапиш-Зубер.

51

 

Мужчине, следовательно, приходи­лось руководить этой грешницей. Женщина же, ве­ликая немая истории, попеременно оказывалась «то Евой, то Марией, то грешницей, то искупительни-цей, то женой-мегерой, то куртуазной дамой»19.

 

За фокус теологов, преобразивших первородный грех в грех сексуальный, женщине приходилось пла­тить всей своей жизнью. Она считалась бледным от­блеском мужчины. «Божественный образ проявляет­ся в мужчине так, как он не воспроизводится в женщине», — утверждал тот же Фома Аквинский, подчинявшийся порой расхожему мнению. Женщи­ну лишали даже присущей ей природой биологичес­кой функции. Находившаяся в зачаточном состоя­нии, наука того времени ничего не знала о половых клетках и овуляции, и процесс оплодотворения при­писывался исключительно мужскому полу. «Реши­тельно, Средние века представляли собой эпоху муж­чин, — писал Жорж Дюби, — ибо все высказывания, которые дошли до меня и осведомляют меня о них, исходят от мужчин, убежденных в превосходстве сво­его пола. Я слышу только их. В то же время они боль­ше всего говорят о своем вожделении и, следователь­но, о женщинах. Они боятся женщин и, дабы себя успокоить, презирают их». Добрая супруга и добрая мать — вот честь, которую мужчина предоставлял женщине. Причем, если судить по словарю рабочих и ремесленников XV века, честь нередко оборачива­лась несчастьем. Ибо они утверждали, что «ездят на женщинах верхом», «препираются» с ними, «царапа­ют» их, «стегают» (бьют или колотят). «Мужчина идет к женщине, как он идет по нужде: удовлетворять свою потребность»20, — заключает Жак Россио.

 

В то же самое время духовники стремились огра­ничить влечение мужчин запретами, а также контро­лем над проституцией в борделях и банях — местах, где страсти выходили наружу.

52

 

Проститутки, о кото­рых Фома Аквинский писал, что «постыдно их пове­дение», а «не то, что они берут деньги», скрывались в больших или маленьких, городских или частных борделях, банях и лупанариях. Часто они приходили из окрестностей городов, чтобы заниматься «древ­нейшей профессией» после того, как были изнасило­ваны бандами молодых людей, искавших практики и тренировки своей мужественности. Проститутки становились отверженными, но в то же время выпол­няли в обществе регулирующую функцию. Тело про­ститутки воплощало в себе противоречивость сред­невекового общества.

 

СТИГМАТЫ И САМОБИЧЕВАНИЕ

Боль {dolor), о которой говорилось в библейских тек­стах и о которой твердили теологи, положено было претерпевать женщинам. В то же время, поскольку и Спаситель наш претерпевал страдания, в Средние века получило относительное распространение вос­хваление боли. Оно выразилось в стигматах и само­бичеваниях.

 

Стигматы — это знаки ран Христа, полученных им во время Крестных мук, на теле глубоко верую­щих людей. Святой Павел говорил о стигматах, имея в виду следы побоев, которые он претерпел из люб­ви к Господу (Гал. 6, 17). Святой Иероним придавал слову «стигмат» смысл знака аскетической жизни. В XIII веке возник новый феномен — добровольное принятие стигматов или непроизвольное их появле­ние. Одной из первых стигматы получила бегинка Мария из Уаньи (ум. в 1213 г.). Настоящей сенсаци­ей стала самая знаменитая в истории религии стиг­матизация Франциска Ассизского, случившаяся в 1224 году, за два года до его смерти. Из стигматов бегинки Елизаветы Спальбек (ум. в 1270 г.) по пятни­цам сочилась кровь, на голове ее проявились следы

53

 

уколов терний. Стигматы святой Екатерины Сиен­ской (ум. в 1380 г.), полученные в 1375 году, в момент экстаза, проявлялись не внешне, а в сильных внут­ренних болях. С XIII века нарастало стремление мно­гих людей уподобиться страдающему Христу, стать сосудом святости. Стигматы становились своего рода знаком нисхождения на человека Святого Духа. Од­нако их удостаивались немногие, по большей части женщины, поэтому появление стигматов практичес­ки не влияло на формирование критериев святости, определявшейся набожностью и поведением.

 

Во славу страданий Христа в Средние века прак­тиковались также самобичевания, против которых Церковь в большинстве случаев была настроена враждебно. Процессии флагеллантов имели народ­ный характер, являясь своего рода паломничеством мирян. Впереди обязательно несли крест и знамена, люди шли босиком и полуодетыми, шествия сопро­вождались экзальтированными выкриками и свя­щенными песнопениями. Обязательной процедурой собственно покаяния было самобичевание. Оно про­изводилось также ради умиротворения. Подобные ритуалы совершались в первую очередь в периоды социальных и религиозных кризисов, под влиянием милленаристских идей, и особенно частыми они стали в XIII веке как следствие воздействия на умы те­орий Иоахима Флорского. Первый крупный подъем движения флагеллантов имел место в 1260 году. Он зародился в Перудже, а затем шествия распространи­лись в Северной Италии, за Альпами, во Франции — от Прованса до Эльзаса, в Германии, Венгрии, Боге­мии и Польше. Другой значительный подъем, вызван­ный эпидемией черной чумы, произошел в 1349 году и охватил главным образом Германию и Нидерлан­ды. Флагелланты совершали серьезные акты наси­лия, часто направленные против духовенства и ев­реев. Самобичевания в Западной Европе так и не

54

 

вошли в обычаи монашеского аскетизма. Их непопу­лярность свидетельствовала о понимании того, что следование примеру страдающего Христа не обяза­тельно требует истязания тела. К подобным самоис­тязаниям в Европе относились с уважением, но под­час догадывались, что они связаны с удовольствием, наводящим на мысль о садомазохизме.

 

ТОЩИЙ И ТОЛСТЫЙ

Великое вытеснение тела касалось, однако, не толь­ко сексуальной жизни и не сводилось к доброволь­ным страданиям деятельного меньшинства монаше­ства. Грехи плоти и грехи, творимые ртом, стояли рядом. Мы уже видели, что сладострастие все боль­ше и больше ассоциировалось с gula. Традиционный перевод этого слова как «чревоугодие» не вполне удовлетворителен, поскольку Церковь относила его ко всему, имеющему отношение ко рту, и в том чис­ле к удовольствиям, связанным с пищей. Таким об­разом осуждалось пьянство. Дело в том, что в хрис­тианство обращались прежде всего крестьяне и «варвары», и следовало обуздывать их пристрастие к выпивке. И в то же время пьянству часто сопутство­вали плотские грехи, связанные с доброй пищей и сексуальным удовольствием. Равным образом с гре­хом ассоциировалось несварение желудка. Ритм те­чению жизни «средневекового человека» задавали воздержание и пост. Господство над телом определя­ло господство над временем, которое, как и прост­ранство, являлось основополагающей категорией иерархизированного общества Средневековья.

 

Этот новый мир с его новыми способами обраще­ния с телом в концентрированной форме выразился в постах. Обычай каяться и ограничивать себя в пи­ще в течение сорока дней перед Пасхой в знак под­готовки к ней возник в IV веке. Затем он

55

 

распростра­нился на предрождественские дни и на канун Трои­цы. В общественных представлениях последний день карнавала являлся апофеозом празднества, посколь­ку на следующий день, в Пепельную среду, начинал­ся Великий пост, период ограничений и голода. Кар­навал (Масленица) даже персонифицировался и становился народным персонажем, так же как и его антипод, Старый Пост, которого сопровождала про­цессия каявшихся грешников. В периоды постов по­лагалось строго ограничивать себя в еде, хотя дозво­лялось все же употребление рыбы и молочных продуктов. Кроме крупных постов время от времени наступали дни, когда к верующим предъявлялись та­кие же требования.

 

В некотором смысле можно утверждать, что духо­венство непрерывно соблюдало пост. Вот почему многие монастыри заводили в своих окрестностях искусственные пруды, которые сохранились и по сей день. Так же поступали и деревенские жители. Пру­ды и водоемы представляли собой настоящие источ­ники пресноводной рыбы, необходимой для пост­ных дней и полезной в повседневной жизни.

 

Жан-Луи Фландрен показал, что к воздержанию относились с почтением в том числе и миряне21, хо­тя до появления его работ считалось, что дисципли­на постов соблюдалась плохо. Согласно данным Жа­на-Луи Фландрена, касающимся, впрочем, по большей части высших слоев общества, спустя де­вять месяцев после периода постов падает кривая рождаемости. Это значит, что запреты соблюдались, ибо Церковь категорически запрещала сексуальную жизнь в периоды и отдельные дни покаяния.

 

Толстый против тошего, наевшийся до отвала «карнавал» против голодного «поста» — вот противо­речие, терзавшее тело средневекового человека, ко­торое так замечательно изобразил Питер Брейгель в картине «Битва Масленицы и Поста».

57

 

РЕВАНШ ТЕЛА

 

Итак, Церковь вроде бы удушила язычество. Однако то, что христианские теоретики рассматривают как «противное цивилизации», выживало и возрожда­лось. В самом деле, бок о бок с самобичеваниями и умерщвлением плоти некоторых ревностных побор­ников религии возрастал интерес людей к телу. «Не известно, что может тело», — напишет в своей «Эти­ке»22 Спиноза. История показывает, что, хотя идео­логическое давление и контроль Церкви временами оказывались очень сильными, язычество по большей части от них ускользало.

 

Языческие обычаи, бытовавшие в первую очередь среди деревенских жителей, составлявших, напом­ним, 90% населения Европы и занимавших 90% ее территории, сохранялись и обогащались. Больше, чем сами языческие практики, об этом говорят фан­тазии. Так, в одной из фаблио, возникшей в середи­не XIII века, описывалась вымышленная страна Кокань, одна из редких утопий Средних веков. Там не работали, а жили в роскоши и наслаждались. Плоды садов и полей произрастали сами, всегда готовые к употреблению; изгороди были сделаны из колбас, которые моментально вырастали вновь, как только их снимали и съедали, — все это кружило голову жителям воображаемой страны. С неба прямо в рот счастливым смертным падали уже поджаренные жа­воронки, а в неделе было по четыре четверга — дня отдыха.

 

В веселых застольях тело противостояло сковы­вавшим его запретам, карнавальные празднества с разгулом, танцами и песнями, которые духовенство считало неприличными, противостояли посту с его скудной пищей. Между «карнавалом» и «постом» су­ществовало острое противоречие, породившее — в символическом смысле — цивилизацию средневеко­вой Европы.

57

 

Присущие «посту» ограничения, как мы видели, связаны с новой, христианской религией. В то же время культура противостоявшей ей «антици­вилизации» наиболее полно выразилась в празднова­нии «карнавала». Этот обычай по-настоящему утвер­дился в XII веке, в самый разгар григорианской реформы, а в XIII веке наступил его расцвет в горо­дах. «Карнавал» предполагал обильное застолье, упо­ение пиром, наслаждение вкусной едой и питьем.

 

Хотя сельскому укладу жизни посвящено много работ, нам не хватает информации о том, как чело­веческое тело, освобождаясь, предавалось бесконеч­ным празднествам, услаждавшим рот и плоть. Но, как бы то ни было, вероятно, сексуальный аспект не имел там такого значения, как, скажем, в современ­ном бразильском карнавале в Рио-де-Жанейро. Вме­сте с тем с «карнавалом» возвращалась дионисийская эпоха. Эммануэль Леруа-Ладюри изучил «карнавал» XVI века в Романе23, следуя традиции основополож­ников этнологии. Праздник происходил зимой и продолжался долго: от Сретения до Пепельной сре­ды, то есть до начала Великого поста. Он давал жи­телям маленького городка в Дофине возможность «зарыть свою языческую жизнь», «предаться послед­нему разгулу язычников, прежде чем погрузиться в аскезу», которую предписывала Церковь, прежде чем «вновь предаться печальному "посту"». В долгой чре­де маскарадов ценности менялись местами, открыто проявлялось то, что Церковь осуждала, а то, чему она учила, подвергалось сатирическому высмеиванию. «И над всем этим царило тело, занятое переварива­нием пищи», — продолжает Эммануэль Леруа-Ладю­ри, — фигура Простака Обжоры, типичного персо­нажа из истории о стране Кокань. Среди всеобщего веселья он распределял самые аппетитные блюда. Но когда приходило время поста, его изображение сек­ли и подвергали казни.

58

 

КАМЕННАЯ ЗМЕЯ ПРОТИВ ИВОВОГО ДРАКОНА

Русский исследователь Михаил Бахтин в замечатель­ной работе о Рабле24 сделал интересное замечание о том, что «карнавал», связанный со средневековой пе­чалью, в то же время принадлежит культуре смеха и Возрождению. Однако такой подход упрощает дело. С одной стороны, потому, что Возрождения как та­кового не существовало25. С другой стороны, потому, что «пост» и «карнавал» противостояли друг другу уже в Средние века. Это видно на примере истории портала собора Парижской Богоматери, на которой имеет смысл остановиться подробнее26. Портал со­стоит из двух частей. Одна посвящена святому Марцеллу, а вторая — святому Дени.

 

Именно святой Марцелл (ум. в 436 г.) должен был бы считаться святым покровителем города в качест­ве первого епископа Парижа. Биограф и агиограф святого Венанций Фортунат рассказал историю уди­вительного социального восхождения человека скромного происхождения, получившего сан епис­копа, и его общепризнанной святости. Религиозные авторитеты раннего Средневековья, как правило, происходили из среды аристократии, так что судьба святого Марцелла, если можно так сказать, является чудом. Вернее, серией чудес, позволивших ни на ко­го не похожему святому завоевать сердца парижан. И самым убедительным из них стало изгнание чудови­ща, змеи-дракона, сеявшего панику в окрестностях Парижа, будущей столицы Капетингов. Если гово­рить точнее, то чудо совершилось в нижнем течении реки Бьевры, протекавшей вдоль нынешнего бульва­ра Сен-Марсель. Действительно, на глазах у всего на­рода святой Марцелл прогнал существо, которое ду­ховенство, согласно тексту Книги Бытия, считало символом дьявола. Этот подвиг стал вершиной

59

 

обще­ственной карьеры святого и чудотворца. Хотя в раз­ных местах поклонялись и другим Марцеллам (на­пример, святому папе Марцеллу, замученному при Максенции в 309 году, или святому Марцеллу Шалонскому), по-видимому, культ «святого Марцелла— победителя дракона» преобладал над остальными. Между X и XII веками его мощи даже перенесли в со­бор Парижской Богоматери, где поместили вместе с мощами святой Женевьевы.

 

Однако в ходе истории святого Марцелла потес­нил другой защитник — святой Дионисий, в честь которого король Дагобер (ум. в 638 г.) построил цер­ковь, ставшую предшественницей нынешней бази­лики Сен-Дени. В свое время она стала центром по­читания монархии Капетингов и формирования французской национальной идеи. Таким образом, окончательное забвение культа святого Марцелла относится приблизительно к XIII веку. Тогда же в немилость впал дракон, а вся его история, изобра­женная на портале собора Парижской Богоматери, подверглась переосмыслению. В самом деле, святой Марцелл, изваянный в 1270 году на портале святой Анны, убивает дракона, вонзая посох в пасть зверя, в то время как Фортунат, рассказывая о чуде, упоми­нал лишь о том, как защитник Парижа прогнал дра­кона из города. Подобное отступление от первона­чального варианта и изменение сюжета можно объяснить, только вновь обратившись к проблеме противостояния «поста» и «карнавала», прошедшего через все долгое Средневековье. Ибо очень может быть, что в истории времен Меровингов дракон свя­того Марцелла вовсе и не являлся символом дьяво­ла, а его позднее измыслила Церковь.

 

Действительно, в настоящей легенде, происходив­шей из народных представлений, победа святого над драконом имела смысл в большей степени социаль­ный, народный, психологический и материальный, нежели духовный.

60

 

Святой драконоборец восприни­мался как герой, справлявшийся со страшными реп­тилиями, он побеждал врага общества, а не еван­гельское зло. Этот подвиг давал ему право на регалии вождя городской общины, а не на епископское обла­чение. Он вел себя как охотник, а не как пастырь. И даже более того, он скорее был укротителем, нежели истребителем. Ибо святой Марцелл не убил зверя, по­добно тому как уничтожил дракона святой Георгий, а, согласно биографу, именно укротил его, проведя сво­ей епитрахилью вокруг темени чудовища. Историко-антропологические исследования феномена дракона показали, что он несет в себе множество амбивалент­ных смыслов. В Древнем Египте дракон олицетворял оплодотворяющую и разрушительную силу вод Нила, в Китае выступал символом Солнца. Змея-дракон святого Марцелла выглядит, скорее, как возрождаю­щийся фольклорный мотив. Аналогичное «прируче­ние чудовища» происходило во время процессий, по­священных тараске, которые происходили в XV веке в городе Тарасконе. Об этом рассказал Луи Дюмон в книге «Тараска» (1951).

 

В XII веке в Париже утвердился ритуал Вознесен­ского молебна о благословении полей. В него входи­ли публичные богослужения, имевшие целью ото­гнать всяческие бедствия. Кроме того, народ, ликуя, бросал фрукты и печенье в пасть огромной змеи, сплетенной из ивовых прутьев. Это и был дракон свя­того Марцелла, превратившийся в длинную ивовую корзину-змею, извивавшуюся по ходу процессии. Он оставался весьма далеким от освященного Церковью образа с портала собора Парижской Богоматери. А сам ритуал восходил к фольклору, в нем проявлялась живая языческая культура. Парижские карнавальные процессии основывались на памяти о святом Мар-целле. Они напоминают о противоречивом явлении «карнавала», существовавшего рядом с «постом».

61

 

Противостояние каменного змея Церкви и ивового дракона народной культуры, как и битва «поста» и «карнавала», в целом символизируют реальность и воображаемое средневековой Европы.

 

ТРУД: ТЯГОСТНЫЙ ИЛИ ТВОРЧЕСКИЙ

Противоречие между прославлением и принижени­ем тела можно обнаружить во всех областях жизни средневекового общества. Оно выражалось, напри­мер, в отношении к ручному труду, который прези­рали и превозносили в одно и то же время. Об этом свидетельствует история языка Средневековья. В ла­тинском языке существует два слова для наименова­ния работы: opus и labor.

 

Opus («дело», «творение», «творчество») означало творческий процесс. Именно оно в Книге Бытия употреблялось в отношении труда Господа, акта тво­рения мира и человека по образу и подобию Его. От этого слова образовывались производные: operari («творить произведение»), operarius («тот, кто тво­рит»), а позже уже французское слово ouvrier, обо­значающее рабочего индустриальной эпохи. Во французском языке существуют слова chef d'ceuvre («шедевр») и maitre d'ceuvre («подрядчик»), несущие в себе одобрение и похвалу; а наряду с ними — уничи­жительное main d'ceuvre («рабочая сила»), то есть то, что представляет собой винтик механизма.

 

Латинское слово labor («тяжелый труд»), а также французские labeur, travail laborieux («тяжелая рабо­та») по смыслу оказываются связанными с виной и покаянием. Стоит добавить еще латинский термин ars («ремесло») и родственный ему artiflex («ремес­ленник»), которые несут в себе положительную оценку, но касаются только области практического производства. Слово travail («труд») в своем совре­менном

62

 

значении по-настоящему вошло во француз­ский язык лишь в XVI—XVII веках. Оно произошло из народной латыни от слова tripalium, обозначавше­го приспособление для подковывания норовистых лошадей. В разговорном языке оно часто употребля­лось для обозначения орудия пытки.

 

Не избежали той же судьбы и средневековые профессии. В «Книге ремесел», составленной около 1268 года по приказу парижского купеческого стар­шины Этьена Буало, их перечислено около ста трид­цати. Однако дозволенные профессии отделялись в ней от недозволенных, а критерием служило табу на секс, кровь и деньги. Соответственно положение проституток, врачей и торговцев определялось тем, что их осуждали за различные формы осквернения. В библейских текстах содержится множество приме­ров неодобрительного отношения к труду, хотя в каждом имеются значимые нюансы. До грехопаде­ния «взял Господь Бог человека и поселил его в са­ду Едемском, чтобы возделывать его и хранить его» (Быт. 2, 15). Затем человек совершил грех, и тогда его наказанием стал труд: «в поте лица твоего бу­дешь есть хлеб» (Быт. 3, 19). Так «выслал его Гос­подь Бог из сада Едемского, чтобы возделывать зем­лю, из которой он взят» (Быт. 3, 23). Таким образом создавалась параллель между земным трудом и рай­ским трудом. Рядом с мужчиной, осужденным на физический труд, женщине из Книги Бытия пред­стояло «в болезни [...] рождать детей» (Быт. 3, 16), то есть испытывать родовые муки. Между прочим, в современных родильных домах родильные отделе­ния еще и сейчас иногда называют salle de travail (слово travail здесь употребляется в смысле «потуги», «схватки»), и это напоминает о том изначальном грехопадении в Священном Писании, переосмыс­ленном в Средние века.

63

 

В эпоху раннего Средневековья, в V—XI веках, труд рассматривался как покаяние и последствие первородного греха. На поведение средневекового общества сильно влияло наследие греко-римского мира, в котором трудились рабы, отделенные от хо­зяев, предающихся праздности {otium), или «достой­ной праздности» {otium cum dignitate). Поскольку верхушка духовенства в средневековом обществе: епископы, каноники, аббаты — формировалась, как правило, из представителей аристократических се­мей, то в его среде, в монастырях, возродился идеал одухотворенной праздности, существовавшей рядом с физическим трудом, статус которого постепенно повышался. Обесцениванию физического труда в раннее Средневековье способствовали, кроме того, «варварские» набеги жадных до добычи вооружен­ных отрядов, промышлявших грабежом мирного на­селения.

 

Помимо всего прочего, в иудео-христианской культуре предпочтение традиционно отдавалось со­зерцательной жизни. Вплоть до XII века монахи придерживались, как правило, бенедиктинского ус­тава. Разумеется, в «Уставе» святого Бенедикта Нур-сийского говорилось о необходимости физического труда в монастырях. Однако он являлся покаянием, послушанием во имя искупления того греха, что привел к изгнанию человека из садов Эдема. Слово laboratores означало крестьян (agricolae, rustici), тех, кто обрабатывал поля. Вместе с тем начиная с VIII ве­ка слова, происходящие от слова labor, например labores, стали в большей степени обозначать плоды труда, чем его тяготы. Этот факт показывает, что статус земледельческого и сельскохозяйственного труда повышался.

 

Итак, труду придавался то благородный, то низ­кий, неблагородный характер. Между духовностью и деятельностью возникало очевидное противоре­чие, о котором свидетельствуют образы Марии и Марфы из Евангелия от Луки: первая предается со­зерцанию, вторая — активной

64

 

деятельности. Мона­шеские ордена даже создали такое сообщество, ко­торое разделялось на собственно монахов, обращен­ных к духовной жизни, и братьев-прислужников и послушников, находившихся в подчиненном поло­жении и обеспечивавших своим трудом пропитание монастыря. Между прочим, и сейчас еще в странст­вующих орденах сохраняется статус братьев-при­служников и послушников, что большинством со­временных францисканцев и доминиканцев, так или иначе связанных с этой деликатной проблемой, воспринимается как настоящий вызов, поскольку как бы увековечивает ситуацию «классовой борьбы» внутри католицизма. И вот найден семантический компромисс: вместо термина lai («прислужник»), воспроизводящего средневековую форму слова laique, используется термин moine cooperateur («мо­нах-сотрудник»), который выглядит более соответ­ствующим нормам начала XXI века.

 

На протяжении XI—XIII веков осуществилась ре­волюция в умах: труд стал цениться гораздо выше, обрел почет и смысл. Такие изменения повлекли за собой как благие, так и печальные последствия. С одной стороны, гонениям теперь подвергались бро­дяги, создавалась система принудительного труда. С другой стороны, оказались реабилитированными профессии, ранее считавшиеся презренными или недозволенными, профессии, запретные для духо­венства и нежелательные для мирян. Так, повысился статус профессий мясника и хирурга, связанных с пролитием крови, ремесла красильщика, в котором неизбежно соприкосновение с грязью, или трактир­щика, имевшего дело с иностранцами, чужаками, на которых, кроме того, падало подозрение в контактах с проститутками. В XIII веке принципиально отвер­женными оставались только проститутки, восприни­мавшиеся как воплощение похоти, и скоморохи, традиционные приемы которых бессознательно ас­социировались с одержимостью дьяволом.

65

 

Возрождение XII века, породившее расцвет схола­стики в университетах, обращалось к классикам Ан­тичности. Вместе с тем оно полагалось на разум, опи­ралось на представление о том, что человек создан по образу и подобию Божию, и провозглашало своих со­временников «новыми» людьми, новаторами и твор­цами. Работающий человек осмысливался теперь скорее как помощник Господа, как «человек-Бог», чем как грешник. Каждый индивидуум, каждая соци­альная группа наделялись своим собственным стату­сом в обществе тружеников. Даже о самом Людовике Святом говорилось, что он занимается «ремеслом ко­роля»: ремеслом заступника, умиротворителя и вои­на27. Поистине, труд входил в моду. Появилась даже поговорка «Работа выше подвига», объяснявшая, что труд намного достойнее и ценнее, чем деяния до­блестных рыцарей с их сражениями и куртуазной лю­бовью.

 

Именно в этом контексте следует воспринимать одну из самых впечатляющих фигур Средневековья как предвестника нового времени — святого Фран­циска Ассизского (ок. 1181—1226). Перед ним стоял трудный выбор между трудом и бродяжничеством, в миру считавшимся постыдным. Что лучше: жить тру­дом или скитаться и просить милостыню? Святой Франциск предпочел бродяжничество, сочтя его на­ивысшей формой благочестия. Правилом его жизни стала мысль о «бедности в радости», обязательство, которое он неизменно соблюдал, следуя «нагим за нагим Христом»28.

 

Однако вскоре началось сопротивление повыше­нию статуса физического труда. «Я не из тех, кто ра­ботает руками», — писал поэт Рютбёф29Je ne suis ouvrier des mains*). Он говорил о себе ouvrier, обозна­чая положение, пользовавшееся почетом.

66

 

Но это не помешало Рютбёфу использовать в своих интересах дихотомию старой иерархии понятий. Я творец, но творю не руками — вот что, в сущности, он заявлял. Так выдвигался вперед интеллектуальный труд, ко­торым занимались прежде всего в университетах30. Продолжалась дифференциация труда, ставившая в привилегированное положение класс имущих и со­единявшая рабочих с орудиями труда, а крестьян — с землей.

 

И вновь ответ родился в средневековом мире во­ображаемого, начиная с истории о стране Кокань и заканчивая «Романом о розе», в котором воссозда­вался золотой век и идеал лени, выражавший протест против подчинения подневольному однообразному труду. Выразился он также и в бунтарстве. В XIV ве­ке английский проповедник, участвовавший в крес­тьянском движении, задавал вопрос: «Когда Адам па­хал, а Ева пряла, кто тогда был дворянином?» В нем проявились неприятие социальной иерархии и идея о том, что условия жизни человека определяются трудом. Тем самым трудом, от которого дворянство отвернулось, преследуя собственные интересы.

 

СЛЕЗНЫЙ ДАР

«Я страдал прекрасной болезнью, которая омрачала мою юность, однако очень подходила историку. Я любил смерть. В течение девяти лет я жил у ворот кладбища Пер-Лашез, единственного места, где я тогда совершал прогулки. Потом я жил у Бьевры, среди обширных монастырских садов, где тоже было кладбище. Я вел такую жизнь, что меня можно было бы назвать похороненным заживо, ибо все мое окру­жение составляло лишь прошлое, а моими друзьями являлись люди ушедших времен. Вновь проживая истории их жизней, я пробуждал в них тысячу исчез­нувших идей. Действенным заклинанием

67

станови­лись некоторые песни кормилицы, секретом кото­рых я владел. Звуки заставляли их верить, что я один из них. Я обладал даром, о котором тщетно молил Людовик Святой, — "слезным даром"».

 

Процитированный мною прекрасный текст при­надлежит Жюлю Мишле. Это отрывок из предисло­вия к книге «Средние века», написанной в 1869 году. В нем объяснялся метод историка-романтика, «вос­крешавшего» мертвых и разоблачавшего несправед­ливости, метод, неотделимый от «слезного дара», «болезни» юности, но также и некоей благодати. Мишле обращал внимание на известный факт из жизни известного короля из династии Капетингов. Слабым местом Людовика Святого, его ахиллесовой пятой, было то, что он любил плакать, однако слезы рождались у него редко. Король дорожил слезами, как знаком того, что Господь благословляет его жизнь, проводимую в послушании и покаянии. Очи­стительный поток, увлажнявший щеки, служил до­казательством, что Бог вознаграждает его за религи­озное усердие. Однако, как сообщает нам духовник короля Жоффруа де Болье, «набожный король изо всех сил желал благодати слез» и жаловался ему, что слезы не приходят. Он искренне и смиренно испове­довался духовнику, что к словам молитвы «Всемогу­щий Господь, даруй нам потоки слез» с глубокой ве­рой добавлял: «Я же, Господи, не смею просить о потоках слез, мне достало бы и нескольких крохот­ных слезинок, дабы увлажнить сухость моего серд­ца». «А бывало, он признавался, что, если Господь в час молитвы ниспосылал ему несколько слезинок и они бежали у него по щекам до самой бороды, он ис­пытывал удовольствие и не только наслаждался сердцем, но и смаковал их вкус».

 

Обычно король каялся без слез и ничего не мог с этим поделать. Наслаждение слезами даровалось ему редко. Биографы свидетельствуют, что Людовик Свя­той

68

 

не плакал и не переставал молить «об источнике слез», в котором монашеская традиция видела заслу­гу, доказательство праведности, но который, кроме того, являлся знаком божественной благодати.

 

Как случилось, что самое явное проявление че­ловеческой боли и печали превратилось в ценность? Идеологическим проводником этого переосмысле­ния опять-таки стало христианство. Историк П. На­ги в исследовании о слезном даре в Средние века от­мечает, что новая официальная религия произвела «инверсию ценностей, проповедовавшихся Хрис­том»31.

 

«Блаженны плачущие, ибо они утешатся», — го­ворит Христос в Нагорной проповеди — значит, ста­тус слез в Новом Завете оказывался весьма высоким. В истории тела, создававшейся в средневековой Ев­ропе, слезы оказались связаны с «отречением от плоти».

 

Сирийские и египетские Отцы Пустынники пер­выми сделали слезы одним из главных аспектов ду­ховной жизни. Эти поборники христианства ставили целью «прямое воздействие на тело, дабы полностью изменить структуру человеческой личности»32. Аске­тический идеал, предложенный около 270 года свя­тым Антонием и другими отшельниками III—V ве­ков, понемногу становился моделью средневекового монашества. П. Наги показывает, что «повышение ценности слез и значение слез тесно связаны с уде­лом, отводившимся христианством телу. В христиан­стве поздней Античности призыв плакать связывал­ся с отречением от плоти, прежде всего с экономией телесных жидкостей, строго предписывавшейся ас­кету. Ему следовало мало пить, дабы уменьшить ко­личество жидкости в теле, а значит, уменьшить и по­буждение к греху. Плач же удалял жидкость из тела и мешал ему таким образом греховно расходовать ее в сексуальных действиях».

69

 

Однако в монастырях времен григорианской ре­формы слезы приобрели другой смысл. В проти­воречивом равновесии отречения от тела и возве­личивания его в идее воплощения Иисуса стало перевешивать второе. Слезы теперь толковали как элемент подражания Иисусу, воплотившемуся в че­ловека. В Библии Иисус три раза проливает слезы. Первый раз он плачет, когда узнает о смерти своего друга Лазаря. «Иисус прослезился» (Ин. 11, 35), по­трясенный страданиями Марфы и ее сестры Марии, горем рыдавшего еврейского народа, а уж потом воскресил Лазаря. Второй раз у Иисуса исторгает слезы мысль об ужасной участи Иерусалима, обре­ченного на разрушение. Входя в город, он плачет: «И когда приблизился к городу, то, смотря на него, плакал о нем и сказал: о, если бы и ты хотя в сей твой день узнал, что служит к миру твоему! но это сокрыто ныне от глаз твоих» (Лк. 19, 41—42). Третий раз Христос плачет накануне гибели, предаваясь мо­литве на Масличной горе. Этот эпизод производит самое сильное впечатление, поскольку здесь Хрис­тос плачет о самом себе (Евр. 5, 7). На мгновение Иисус как будто впадает в «депрессию» и плачет о предстоящих ему страданиях, сомневается, не поки­нут ли он Отцом. В Евангелии от Луки мы находим другую версию той же сцены: «находясь в борении, прилежнее молился, и был пот Его, как капли кро­ви, падающие на землю» (Лк. 22, 44). Но и здесь на­блюдается все то же поразительное наделение сим­волическими смыслами жидкостей, производимых телом. А само оно становится средством сообщения между божественным и человеческим.

 

В Новом Завете содержится важный материал, позволяющий придать слезам позитивный характер, начиная от слез Христа и заканчивая пророческими стенаниями Иоанна. Церковь весь его широко ис­пользовала. Начиная с XI века дар слез даже стал

70

 

своеобразным критерием святости. Праведники жаждали слез, расценивая их как заслугу или дар, до­бродетель или благодать, habitus («обычное состоя­ние»), согласно Фоме Аквинскому, или харизму.

 

В то же время в эпоху раннего Средневековья не существовало подобного интереса и внимания к слезному дару, хотя монашеский «Устав» святого Бе­недикта Нурсийского VI века предписывал покаян­ный плач. Такое положение объясняется тем, «на ка­ком уровне велась в ту эпоху христианизация: тогда главной задачей оставалось утверждение внешней стороны христианства, ритуалов и коллективного поведения; самоанализ еще не получил распростра­нения, и даже специалисты, то есть монахи, лишь начинали обращать на него свой взгляд»33.

 

Поворот осуществился на рубеже первого и вто­рого тысячелетий благодаря монахам-реформато­рам, таким, как монах-отшельник Петр Дамиани (1007—1072), затем кардинал Остийский и Иоанн Феканский (ум. в 1078 г.). Последний написал, к при­меру, «Моление о даровании благодати слез». В этом тексте, который не оставит равнодушным современ­ного читателя, духовная мольба обретала амбива­лентные телесные, если не сказать сексуальные, ас­пекты: «Сладчайший Христос, добрый Иисус, как я желаю тебя, как я молю тебя всей моей душой, дай и ты мне свою любовь, святую и чистую; пусть она на­полнит меня, держит меня, владеет мной целиком. И ниспошли мне ясный знак твоей любви, обильный источник слез; пусть они текут не переставая; так эти слезы докажут твою любовь ко мне».

 

Не будем, однако же, спешить с психоаналитичес­ким толкованием подобных речей. Дело в том, что ка­тегории, которыми мыслил человек Средневековья, не могут выйти за рамки своей исторической реально­сти и своих символических форм. С уверенностью можно сказать, что

71

 

слезы воспринимались как своего рода плодовитость, имевшая божественное проис­хождение. Они обладали, по словам Ролана Барта, «оплодотворяющей силой». Именно ею и был наделен Мишле. Таким образом, слезный дар и слезы благода­ти превратились в ценность и обрели почет. То же са­мое касалось и слез молитвы, слез покаяния. В Сред­ние века говорили, что монах — это «тот, кто плачет» (Is qui lugef). А «тот, кто не в состоянии оплакать свои грехи, тот не монах», — отвечала святая женщина мо­наху Вальтеру, надеявшемуся получить благодать слез, приблизившись к ней.

 

Итак, Мишле имел полное право писать, что «вся тайна Средневековья открывается» слезами, и даже видеть в них главную характерную черту эпохи готики. Он утверждал, что «для ее воссоздания до­статочно одной-единственной слезы, пролитой в глубине готического собора», ибо слезы созданы не только для того, чтобы течь из глаз самых набожных и святых людей, тех, кого коснулась благодать Бо-жия, — слезы «текли в прозрачных легендах, в чудес­ных поэмах, и, устремляясь к небу, они кристалли­зовались в гигантские громады соборов, рвавшихся к небесам, к Господу!». В 1919 году историк Йохан Хейзинга, предвосхищая будущую историю чувстви­тельности, с полным основанием вспоминал о «той восприимчивости, той легкости пробуждения эмо­ций, той склонности к слезам, которые были свой­ственны эпохе Средневековья». Он объяснял их, возможно чуть упрощая, «резкостью вкуса», «яркос­тью цветов жизни в те времена»34. А Ролан Барт, от­лично умевший распознавать чувства людей по то­му, что осталось от их прошлого, и по биографиям, не совершал ошибки, когда толковал о важности слезного дара, которым обладал Мишле и в котором было отказано Людовику Святому. «Условия рожде­ния слез были другие, — писал он. — Но они явля­лись даром. Людовик Святой тщетно молил о них Бога.

72

 

А Мишле знал оплодотворяющую власть слез. Причем речь идет не о внутренних метафорических слезах, а о самых настоящих, из воды и соли, кото­рые наворачиваются на глазах и текут по лицу ко рту»33. Между тем слезы Средневековья носят исклю­чительно духовный характер. Благодаря им Бог воз­действовал на тело, появлялась возможность, пусть зыбкая и ненадежная, заставить тело устремиться к божественному. «Радость, слезы радости...» — напи­шет в XVII веке Паскаль. «Бедность в радости», —по­вторял в XIII веке святой Франциск, что позволило Кьяре Фругони назвать Франциска «святым, кото­рый умел смеяться». При этом смех Франциска пред­ставлял собой исключение. Ибо в Средние века смех не одобрялся, отодвигался, откладывался на буду­щее. Он считался проявлением бесовского. Смеяться полагалось сатане.

 

ПРИНИМАТЬ СМЕХ ВСЕРЬЕЗ

«Человеку свойственно смеяться», — сказал Арис­тотель, в эпоху Средневековья и особенно в XII— XIII веках самый знаменитый и прославленный из древних авторов. Чаще всего его называли просто Философом. И все же его авторитета не хватило для изменения статуса смеха, хотя Церковь и испыты­вала сомнения по данному поводу. Как минимум до XII века смех клеймили позором.

 

Причина, впрочем, заключалась не в самом смехе, а в культурном контексте, в котором ему приходилось проявляться. Ибо тело воспринималось пространст­венно, в нем обнаруживалось высокое и низкое, го­лова и живот. В средневековой культуре искажалась античная философская традиция; в ней, на самом де­ле, большую роль играло противостояние высокого и низкого, внутреннего и внешнего, чем противостоя­ние правого и левого. Даже при том, что, согласно

73

 

тексту Библии, в конце времен Христос посадит пра­ведных справа от себя. Климент Александрийский (ум. ок. 215 г.) в новаторском и важном сочинении «Педагог» резко критиковал зачинщиков смеха. При­мерно так Платон обращался с поэтами, которых в диалоге «Государство» он исключал из числа граждан полиса. Считалось, что смех влечет за собой «низмен­ные» действия. Тело разделялось на благородные (го­лова, сердце) и низкие (живот, руки, половые органы) части. Оно располагало глазами, ушами и ртом, свое­го рода фильтрами, чтобы распознавать хорошее и от­делять его от плохого.

 

Голову относили к духу, а живот — к плоти. Смех между тем исходит из живота — из плохой части те­ла. Еще и сегодня бывает, что о грубом вульгарном смехе говорят, что он возникает «ниже пояса». В «Учительском уставе», составленном в VI веке свя­тым Бенедиктом Нурсийским, совершенно ясно ут­верждалось, что смех исходит из низких частей тела и через грудь двигается ко рту. А рот может произно­сить как слова благочестия, набожности и молитвы, так и нескромные кощунственные слова. Рот в «Учи­тельском уставе» трактовался как «засов», зубы — как «ограда», призванная сдерживать поток глупос­тей, который может извергаться вместе со смехом. Ибо смех есть «осквернение рта». И телу надлежит ставить надежный заслон перед этой пещерой са­таны.

 

Вот почему к смеху следует относиться очень се­рьезно, как справедливо утверждает историк Джон Моррел36. Он — важный показатель того, какое место в средневековой Западной Европе культура отводила производившему его телу. Поначалу смех порицали, но потом, по мере прогресса цивилизации в Европе, он постепенно интегрировался. Хронологические ве­хи изменений, а также их символическое осмысление соответствовали тому, что происходило с восприяти­ем сна. Итак, в раннюю эпоху, приблизительно с V по X век, смех подавлялся.

75

 

Подобное обесценивание объяснялось многими причинами, и в первую очередь тем, что, хотя Хрис­тос в Новом Завете и плачет целых три раза, зато Он ни разу не смеется. Святой Василий Кесарийский, выдающийся греческий христианский законодатель, рекомендовал монашеству умеренность и сдержан­ность в проявлении радости. В 357—358 годах он со­ставил «Великий устав», в котором большое внима­ние уделил этому сюжету. «Господь, как учит нас Евангелие, обрек себя на все телесные страдания, не­отделимые от природы человеческой, например на изнеможение. Он проникся чувствами, изобличаю­щими человека добродетельного, например проявлял сочувствие к скорбящим. Вместе с тем евангельские рассказы свидетельствуют, что он никогда не преда­вался смеху. Напротив, он объявил несчастными тех, кого охватывал смех». Такая постановка вопроса от­нюдь не является анекдотичной. В XIII веке Париж­ский университет однажды даже посвятил этому сю­жету quodlibet, дискуссию, открытую для широкой публики. Сторонники утверждения философа о том, что «человеку свойственно смеяться», выступали про­тив тех, кто доказывал, что Христос никогда в жизни не смеялся. Однако в монастырях начиная с VI века действовал «Учительский устав», призванный предот­вратить нарушение смехом молчаливого смирения {tacitumitas) монашеской жизни.

 

Впоследствии появились и другие уставы, подчас более тонко трактовавшие данный вопрос. «Крайне редко бывает так, что монаху подобает смеяться», — предписывал «Устав» святого Фереола Юзесского. В «Уставе» Колумбана (ум. в 615 г.) говорилось, что «тот, кто втихомолку засмеется в собрании, то есть во вре­мя службы, будет наказан шестью ударами. Если кто-то разразится хохотом, то будет поститься, если толь­ко у него не будет простительных оснований». «Учи­тельский устав» надолго установил для христианской антропологии и психологии правило подавления сме­ха. «Инструментом, которым пользуется человечес­кий род, является наше бедное жалкое тело», — гово­рил учитель. У «жалкого тела» оставалась возможность затворить перед дьявольским смехом двери своего рта, больше всего интересовавшего духо­венство. «Что касается паясничанья, пустопорожних слов и слов, вызывающих смех, то мы осуждаем их на вечное заточение, не позволяя ученику открывать рот для подобных речей», — продолжал он. «Устав» свято­го Бенедикта особо подчеркивал вину в нарушении тишины. Это могло бы потревожить монаха в его сми­рении — одном из главных принципов, определенных основателями монашества.

 

Однако около XII века смех начали понемногу реабилитировать, поскольку научились лучше его контролировать. Фома Аквинский, вслед за своим учителем Альбертом Великим, полагал, что земной смех есть предвосхищение райского блаженства. Следовательно, смех получал в теологии позитивный статус. Это происходило прежде всего потому, что в Библии содержится не меньше оснований для одоб­рения смеха, чем для его осуждения. Альтернатива порождена тем, что в древнееврейском языке суще­ствуют два слова для его обозначения. Первое — sakhaqозначает «радостный смех», второе — Iaag«смех издевательский».

 

В Книге Бытия рассказывается, что Сара, жена Авраама, внутренне рассмеялась, когда Бог объявил, что у них с мужем родится сын. Ей было в тот момент около девяноста лет, а Аврааму около ста, вот поче­му она развеселилась. Когда обещанный сын родил­ся, его нарекли Исааком. Это имя происходило от слова «смех» (sdkhaq), именно радостный, а не изде­вательский смех. Исаак в Священном Писании,

76

 

ко­нечно, положительный герой, что позволило реаби­литировать и смех, который благодаря образу Исаа­ка рассматривался как привилегия избранных, со­стояние, к которому следует стремиться и о котором следует мечтать. Церковь отказалась от навязывания монастырских правил поведения и вместо того, что­бы душить смех, стала его контролировать. Теперь она различала смех хороший и плохой, божествен­ный и дьявольский. Дозволенный смех мудрых лю­дей скорее походил на улыбку, которую, можно ска­зать, открыли в Средние века. Впрочем, ее можно рассматривать и как таковую, а не только как подав­ленный смех.

 

Противовесом подавлявшемуся смеху в повсе­дневной жизни являлись так называемые «игры мо­нахов» (joca топасогит), шуточные тексты на темы Библии, которые имели хождение в монастырях. Не отставали от монахов и светские сеньоры. Их gab на­поминали марсельские байки, в которых преувели­чивались военные подвиги рыцарей. Даже сам Лю­довик Святой оказался смеющимся и не чуждым шутке королем (rex facetus). Таким же, по сообще­нию Жуанвиля, был и Генрих II Английский. Ла­тынь начиная с XIII века постепенно клонилась к упадку, вот почему насмешничали главным образом на местном наречии. Таким образом, как пишет Михаил Бахтин, культура смеха утверждалась в го­родах, где средневековый человек ощущал «эту не­прерывность жизни на праздничной площади, в карнавальной толпе, соприкасаясь с чужими телами всех возрастов и положений». Смех прорывался в веселых днях карнавала, предшествовавшего посту, в празднике дураков, празднике осла и других пра­зднествах и шаривари. «Это праздничное освобож­дение смеха и тела резко контрастировало с минув­шим или предстоящим постом», — писал Бахтин. Литература свидетельствует о таком освобождении, о восхвалении «гротескного образа» тела. Смех Раб­ле, звучавший в XVI веке, оставался смехом средне­вековым, как бы данное утверждение ни возмущало льстецов Возрождения.

77

 

СНЫ ПОД НАДЗОРОМ

Во времена Античности толкование снов было обыч­ным делом. Народные прорицатели занимались сво­им ремеслом на ярмарках и рынках, где за скромную плату разъясняли гражданам их сны, наподобие на­ших гадалок по картам или чему-нибудь еще. Про­фессиональные гадальщики как настоящие специа­листы работали обычно у себя дома или даже в храмах. Они давали гражданам полиса ключи к пони­манию снов. К толкователям сновидений с уважени­ем прислушивались и часто обращались за советом, хотя, быть может, и не почитали так, как авгуров и гаруспиков — жрецов, гадавших по внутренностям жертвенных животных или по полету птиц.

 

В языческой культуре греков и римлян видения, тени и духи, а также сны происходили из мира мерт­вых. В ней отчетливо различались «ложные» и «истин­ные» сны. Так, в «Одиссее» Гомера сны к Пенелопе приходят через двое ворот: лживые, несбыточные — через ворота из слоновой кости, вещие — через рого­вые (Песнь 19, 562—567). В «Энеиде» Вергилия, во всем следующего традиции Гомера, также различают­ся лживые и пророческие сны. Вопрос о том, следует ли верить снам, поднимался во многих философских теориях. Пифагор, Демокрит и Платон верили в прав­дивость их предсказаний. Диоген и Аристотель, на­против, невысоко ценили сны и не советовали на них полагаться. Составлялись типологии снов, например у Цицерона в его трактате «De divinatione» (I, 64) («О дивинации»), где говорится о трех источниках сна: че­ловеке, бессмертных духах и богах.

78

 

Древние тоже классифицировали сны в соответст­вии с их природой и составляли иерархию провидцев. Наиболее законченный трактат о снах относится к концу IV века — «Толкование на Сон Сципиона» (Цицерона), принадлежавший Макробию (ок. 360— 422), члену группы популяризаторов науки и антич­ной философии. Он различал пять категорий снов: somnium, visio, oraculum, insomnium и visum, — две из которых не имеют «никакой пользы или значения». Первая — insomnium — это тревожный сон. У Эрнес­та Джонса37, психоаналитика и биографа Фрейда, он станет называться кошмаром. Вторая — visumсво­его рода видение, иллюзорное блуждание во сне. Со­гласно пониманию Гомера и Вергилия, такие сны яв­ляются «лживыми». Сны трех оставшихся категорий предсказывают будущее. Somnium — это сон-загадка, в нем предстоящее является в затуманенном виде. Visioэто внятное пророчество. Oraculum — сон-прорицание, когда спяший прямо предупреждается о предстоящем событии посредством родственников, жрецов или даже божества.

 

Во II—IV веках происходило смешение языческих и христианских представлений. Люди, с одной сторо­ны, испытывали очевидный интерес к снам (во сне происходили обращения, являлся Господь, предска­зывалось мученичество). С другой стороны, сны их явно беспокоили, вызывали тревогу. В 210—213 годах «полуеретик» Тертуллиан написал первый в средневе­ковой Западной Европе «Трактат о сновидениях». Он оставался верен вопросам своего времени; по man's land, где душа и тело блуждали между сном и смертью, вызывала у него тревогу. Но Тертуллиан отказывался видеть в значимых снах свойство исключительно мужчины. Сон у него выглядел универсальным чело­веческим феноменом, присушим и детям, и варварам. «Кто мог бы быть настолько чужд человеческой при­роде, чтобы хоть раз не увидеть истинного

79

 

сна?» — за­давался он вопросом в трактате «De anima». Затем Тертуллиан составлял типологию снов, в которой критерием классификации служил их источник: де­моны, Бог, душа и тело. Согласно ему, видения посе­щают спящего перед пробуждением и связаны они с его позой, а также с питанием. Строгий образ жизни может привести даже к экстатическим снам.

 

Начиная с IV века христианство утверждалось в качестве господствующей идеологии. Она не могла обойти вопрос о сне, одно из самых загадочных яв­лений, присущих человеку. Беспокоило прежде все­го наследие языческой культуры, вселявшее страх. Ибо теперь не существовало демонов добрых и демо­нов злых, как в греко-римскую эпоху. Существовали только ангелы и демоны: с одной стороны, воинство Бога, а с другой — воинство сатаны. И как раз сам сатана чаще всего вызывал у людей «ночные поллю­ции», втираясь таким образом между Богом и людь­ми и обходя Церковь. Все больше распространявше­еся христианство видело в неразделимо связанном с телом сне сатанинское начало.

 

Другая причина отрицательного отношения к сну состояла в том, что в христианском мире будущее пе­рестало принадлежать людям, страстно желавшим узнать, что их ждет. Так было во времена язычества, а теперь о будущем ведал один лишь Бог. «Пусть все, кто следует указаниям авгуров или предзнаменова­ниям, снам или всякого рода гаданиям, обыкновен­ным у язычников, кто приводит к себе в дом людей, дабы доискиваться до чего-то с помощью искусства магии, — исповедуются и каются в течение пяти лет». Таково предписание первого Анкирского По­местного собора 314 года. Демонизация сна явилась ловким ответом языческой культуре, толковавшей скрытые истины потустороннего мира. Отныне по­добное толкование оказалось возможным лишь по­средством и под контролем церковных властей.

80

 

Наконец, одна из самых важных причин недовер­чивого отношения Церкви к снам состояла в пробле­ме сексуальности. Считалось, что ночью просыпается плоть, которая щекочет и возбуждает сладострастное тело. Подобному искушению подвергался святой Ан­тоний, который вышел из борьбы победителем. Дру­гой бесспорный персонаж христианского мира — святой Августин — также видел сны, и Церковь не очень хорошо представляла себе, что с ними делать. При том, что именно святой Августин явился первым христианином, обращение которого оказалось связа­но со снами. Это были сон его матери Моники и зна­менитый случай в миланском саду. Разумеется, в по­вседневной жизни народ продолжал обращаться к толкователям, магам, по преимуществу шарлатанам, в поисках смысла беспорядочных ощущений, пере­житых во сне. Однако он продолжал вызывать мрач­ные подозрения, и еще долго в Западной Европе су­ществовало стремление строго контролировать сны. Такое положение отразилось во французском языке, в котором со времен Средневековья соседствуют сло­ва songe («сон») и mensonge («ложь»).

 

Недоверие к снам относилось к области морали, но оно имело и социальный аспект. Дело в том, что в данном вопросе не соблюдалось равенство. «Пра­вом» видеть сны обладала лишь элита: короли и свя­тые, и еще, в крайнем случае, монахи. Строители христианского мира Константин и Феодосии Вели­кий с помощью снов расстраивали ряды своих вра­гов. Константин перед битвой против Максенция у Мильвиева моста увидел в ночном небе сверкаю­щий крест Христа и надпись «Сим победишь!». Во сне ему явился Господь, приказавший изобразить крест на знамени. В «Песни о Роланде» пророческие сны четыре раза посещают Карла Великого, знаме­нуя собой решающие моменты его жизни. Королев­ские сны возводились в ранг божественных посла­ний

81

 

так же, как и сны святых. Согласно агиографам святого Мартина Турского, его всю жизнь посеща­ли видения. Первый сон он увидел после того, как разделил свою хламиду с нищим. Ночью ему явился Христос. «То, что ты сделал одному из малых сих, ты это сделал Мне», — произнес он. Мартин понял, что в облике нищего встретил Иисуса, и принял крещение. Второй раз святой во сне получил пове­ление проповедовать христианство среди язычни­ков. Сульпиций Север тоже рассказал о своем сне, предупреждавшем его о смерти Мартина Турского. Пророческие сны снились святым, а затем стали сниться и монахам, стремившимся во всем подра­жать святым. Для всего же прочего человечества сновидения по-прежнему оставались чем-то подо­зрительным и греховным.

 

Сны пребывали под надзором, а тело подверга­лось контролю. Людям не рекомендовалось слиш­ком много пить, ибо считалось, что опьянение по­рождает греховные видения. Кроме того, как для клириков, так и для мирян благотворной считалась умеренность в еде, ибо объевшийся человек подвер­гался якобы большим искушениям. Телесной фор­мой искушения выступало видение, ибо в Средние века из пяти чувств зрение являлось едва ли не са­мым главным. Сновидение представлялось как дей­ствие, история, которую человек видел. При этом в христианском понимании существовало две катего­рии сна. Низшая обозначалась существительным somnium, которое происходит от латинского корня sommus«сон». Высшая категория, visiones, — бла­городные «видения». В них открывалась какая-то ис­тина, причем человек в момент видения мог как спать, так и бодрствовать. Что касается средневеко­вого французского языка, то в нем для обозначения сновидения было только одно слово songe, к которо­му начиная с XVII века добавилось слово reve.

82

 

Решающий поворот произошел в XII веке, когда понимание снов стало более демократичным. Быст­рый рост городов и григорианская реформа сделали монастыри не столь изолированными и ослабили их престиж. Сны начали ускользать за стены обителей, теряли сакральный характер и превращались в явле­ние, присущее любому человеку. Становилось ясно, что сны связаны с телом и, возможно, даже имеют отношение к физиологии и медицине. Интерес к ним возрождался, возникали новые теории и толко­вания.

 

Хильдегарде Бингенской, которая была одновре­менно монашенкой-прорицательницей и врачом, принадлежит трактат «Causae et сигае» («Источники и средства»), в котором она утверждала, что сны есть нормальное свойство «человека в добром располо­жении духа». Хильдегарда выдвинула концепцию мужчины и женщины, согласно которой дух не от­делялся от тела. Вместе с тем аббатиса в своих рас­суждениях отвергала телесное происхождение сна, а подчас и существование галлюцинаций. Причину такого «отказа в сновидениях» в некоторых средне­вековых текстах хорошо обосновал Жан-Клод Шмитт: «Хильдегарде, поскольку она была женщи­ной, приходилось говорить и показывать, что она не видела снов, для того чтобы ее слова, несмотря на то что она была женщиной, могли восприниматься как истинные»38.

 

Как бы то ни было, новое толкование сновидений основывалось на теории настроений и физиологии. Против «дьявольских видений» Хильдегарда Бингенская советовала сновидцам «опоясать крестом тело страждущего шкурой лося или косули, произнося слова заклинания, которые прогонят демонов и ук­репят сопротивление человека»39. Здесь смешива­лись сновидение и медицина, психофизиология и психопатология. «Даже те сны, что кажутся обман­чивыми,

83

 

много говорят человеку о его будущем со­стоянии», — заявлял Пасхалий Римлянин в своей «Книге сокрытого сокровища». Это сочинение сви­детельствует о том, что понимание и толкование сна в христианской культуре решительно изменилось. Поворот осуществлялся, по-видимому, под влияни­ем античной культуры и науки, которые распростра­нялись посредством византийцев, евреев и арабов. Средневековье вновь обращалось к сновидению. «Люди, сны которых сбываются, чаще всего бывают умеренного телосложения», — утверждал, например, арабский философ Аверроэс, чьи сочинения переве­ли на латинский язык. Происходило взаимопроник­новение, о котором свидетельствует популярность приходивших с Востока «ключей к снам».

 

Проводником и причиной возрождения внима­ния к снам стала литература. Такой бесспорный «бестселлер» Средневековья, как «Роман о розе» Гийома де Лориса и Жана де Мена40, есть не что иное, как роман-сновидение. В основе его лежит сон молодого человека, который рассказывает его от пер­вого лица: «На двадцатом году моей жизни, в то вре­мя, когда любовь властно требует, чтобы молодые люди воздавали ей должное, я лежал однажды ночцю, как обычно. Я крепко спал и увидел прекрасный сон, весьма мне полюбившийся. Сон, впрочем, был весь­ма далек от действительности. Я поведаю его вам, да­бы усладить ваше сердце...»

 

Рассказ сна здесь — литературный прием, однако в нем наблюдаются весьма показательные изменения тона, статуса сновидения и общего его понимания.

 

Традиция рассказа в автобиографии событий, приснившихся во сне, восходит к эпохе Античнос­ти. В рождавшемся христианском мире она вопло­тилась в «Исповеди» святого Августина, а в Средние века получила значительное распространение. К ней относятся рассказы об обращении монаха Отло­ха

84

 

Санкт-Эммеранского (ок. 1010—1070) и юного монаха Гвиберта Ножанского (ок. 1055—1125). В по­эме XIII века «Крестьянин Гельмбрехт» немецкого поэта Вернера Садовника образцовый крестьянин и отец размышляет, как вернуть на путь истинный за­блудшего сына. Он видит четыре сна: «иносказа­тельных» (непонятных без ученого толкования) или «прямовешательных» (ясно показывающих то, что случится)41.

 

Таким образом, продолжался самоанализ во сне, утверждалась «литературная субъективность»42, и все больше распространялись сюжеты, связанные с че­ловеком.

 

Вместе с тем вновь возникший живой интерес к сновидениям не означает, что тело перестало счи­таться вместилищем души. «Роман о розе» может быть прочитан и как своего рода предостережение против опасности временного расставания души с заснувшим телом, когда она отправляется скитаться: «Многие люди в безумии своем полагают, будто по ночам скитаются вместе с госпожой Абондой, как ведьмы. Они рассказывают, будто бы дети, родивши­еся третьими по счету, обладают способностью три раза в неделю совершать подобные путешествия, будто бы они проникают во все дома, преодолевая и запоры, и изгороди, входят через щели, лазейки и прочные двери в дома и торговые лавки. Они твер­дят, что невероятные происшествия, свидетелями которых они были, не явились им во сне, когда они лежали в кровати, но якобы это их души бродят и ле­тают по миру. Они уверяют окружающих, что душа не сможет вернуться в тело, если во время таких ноч­ных путешествий его перевернуть. Но в этом-то и со­стоит ужасное безумие и невозможная вещь, ибо те­ло человека становится трупом, если оно не содержит в себе души».

85

 

В средневековой Западной Европе восстанавли­валось понимание сновидений, существовавшее во времена язычества, при этом оно подвергалось мо­дернизации и кодификации. Постепенно складыва­лась традиция изображения тела человека во сне. Ху­дожники чаще всего показывали сновидца лежащим на правом боку, правую руку он клал под голову. Че­ловек, умевший смирять свое тело, изображался в спокойной позе, а человек разнузданный — скрю­ченным. Средневековая система образов тщательно кодифицировала положение тела человека, видевше­го сон, поскольку оно выражало ожидание вмеша­тельства божественного. До наших дней дошло мно­жество подобных образов и автобиографических снов. Однако изображение увиденного во сне кош­мара впервые появилось только в XVI веке на аква­рели Альбрехта Дюрера, относящейся к 1525 году. Художнику приснился заполонивший долину потоп. «Первый поток воды неумолимо приближался; он обрушился с такой быстротой, с таким ревом, он поднял такой вихрь, что я пришел в ужас и, проснув­шись, дрожал всем телом. Прошло немало времени, прежде чем я пришел в себя. Встав утром, я все это нарисовал, как видел, сверху. Бог совершенен во вся­ком деянии», — написал художник внизу листа.

 

В XII—XIII веках очеловеченный и осмысленный разумом сон оставался Граалем, бесконечным стрем­лением к Богу. Во второй половине XII века он сыг­рал, кроме того, решающую роль в изобретении чи­стилища — места между адом и раем, третьего, в которое христианина уносили видения.

 

 

ЖИТЬ И УМИРАТЬ В СРЕДНИЕ ВЕКA

 

Что значило в эпоху Средневековья жить и умирать? Однозначно ответить на этот вопрос, разумеется, трудно, хотя в наше время исследование тела и по­вседневной жизни стало привычным для истории ментальностей и исторической антропологии. Мане­ра «проживать свою жизнь» определялась в ту пору социальным положением и религиозными ограниче­ниями; она не была одинаковой на всем пространст­ве христианского мира; наконец, она изменялась в течение долгой эпохи Средневековья, даже если счи­тать ее концом XV век.

 

С одной стороны, ощущался «терпкий вкус жиз­ни», о котором писал Йохан Хейзинга в удивитель­ной, богатой предзнаменованиями книге «Осень Средневековья». «Когда мир был на пять веков мо­ложе, все жизненные происшествия облекались в формы, очерченные куда более резко, чем в наше время. Страдание и радость, злосчастье и удача раз­личались гораздо более ощутимо; человеческие пе­реживания сохраняли ту степень полноты и непо­средственности, с которой и поныне воспринимает горе и радость душа ребенка». Историк не случайно употребил слово «осень». Он соотносил жизнь жен­щин и мужчин в XV веке с этим временем года, ког­да все плодоносные силы природы и существующие в ней противоречия усиливаются и обостряются. Как писал в XVI веке поэт Агриппа д'Обинье,

87

 

«осенняя роза изысканнее всех». Итак, «бедствиям и обездоленности неоткуда было ждать облегчения, в ту пору они были куда мучительнее и страшнее. Болезнь и здоровье разнились намного сильнее, пу­гающий мрак и суровая стужа зимою представляли собой настоящее зло. Знатностью и богатством упи­вались с большей алчностью и более истово, ибо они гораздо острее противостояли вопиющей ни­щете и отверженности».

 

С другой стороны, существует особый взгляд ис­торика Филиппа Арьеса на отношение к смерти в Средние века. Он полагал, что смерть тогда воспри­нимали легче, она не выглядела столь жестокой и столь суровой, как сегодня. «Так умирали в течение веков и тысячелетий, — писал он в «Эссе по истории смерти в Западной Европе» (1975). — В мире, под­верженном изменениям, традиционное отношение к смерти обнаруживало огромную инерцию преем­ственности. В древности господствовало представ­ление о смерти как о явлении привычном, близком и не столь уж страшном, к ней относились довольно безразлично. Оно противоположно нашему пред­ставлению: для нас смерть настолько страшна, что само это слово мы избегаем произносить». По-види­мому, «смерть прирученная», о которой говорил Арьес, противостоит «терпкому вкусу жизни» людей позднего Средневековья, которую воссоздавал Хейзинга.

 

Легче всего сказать, что истина лежит между дву­мя этими концепциями, которые мы здесь намерен­но упростили. Изучение периода старости показыва­ет, что почтенный возраст пользовался уважением, но вместе с тем существует огромное количество средневековых текстов о коварных «старушонках». Из анализа отношения к больным видно, что они были одновременно и отверженными, и избранны­ми, а мертвецы — одновременно отвратительными и возвеличенными. Именно подобные противоречия позволяют понять, что означало в Средние века жить и умирать.

88

 

 

ДОРОГА ЖИЗНИ

 

Итак, тело демонстрировало стойкость, оно сопро­тивлялось христианским ограничениям, что особен­но явно проявлялось в народных обычаях. Церковь отвечала попытками цивилизовать, ввести в жесткие рамки то, что оказывалось невозможно уничтожить. Коль скоро подчинить тело полному контролю не удавалось, Церковь стремилась установить для него правила, которым люди следовали бы в течение жиз­ни и при смерти.

 

Однако о какой жизни идет речь? Какова была ее продолжительность? Ответы на эти вопросы ищут многие исследователи, опираясь в том числе и на археологические изыскания — раскопки на клад­бищах, но они не дают пока возможности устано­вить ожидаемую продолжительность жизни в Сред­ние века. На их основании мы можем определенно говорить лишь об очень высокой детской смертно­сти и о снижение числа случаев заболевания карие­сом, что свидетельствует об улучшении питания, а также о распространении в то время диетологичес­ких знаний. Люди стали по-новому относиться к своему телу.

 

Определить ожидаемую продолжительность жиз­ни в самых общих чертах можно, обратившись к пер­вым строкам «Божественной комедии». «Земную жизнь пройдя до половины...» — писал Данте, кото­рому в то время было тридцать три года. Однако ни­какого научного вывода из этих стихов сделать нель­зя. По всей видимости, Данте имел в виду возраст Христа в момент его распятия. Специалисты по ис­торической демографии обычно оценивают ожидае­мую продолжительность жизни в Средние века при­мерно тридцатью пятью—сорока годами.

89

 

ВОЗРАСТЫ ЖИЗНИ

Напротив, хорошо известно, на какие этапы делили жизнь человека в Средние века. Представление о возрастных этапах являлось наследием Античности, которое христианство переосмысливало в эсхатоло­гическом смысле, соотнося человеческую жизнь с историей Спасения. Как отмечает Агостино Парави-чини Бальяни, «средневековая культура восприняла основные схемы возрастов жизни, разработанные в древности, особенно те, что основывались на цифрах "3", "4" и "7"» 1.

 

Цифра «3» восходит к Аристотелю, который в трактате «Риторика» утверждал, что жизнь делится на три фазы: рост, зрелость и закат. Получается био­логическая арка, на вершине которой располагается возраст зрелости: «Зрелость обладает всеми полез­ными качествами как молодости, так и старости. А что касается крайностей и недостатков, то они свойственны зрелости в допустимой мере». Именно этот образ Средневековье вообще и Данте в частно­сти восприняли на свой счет. Поэт писал, что «жизнь — это всего лишь подъем и спуск», а «совер­шенная натура» присуща человеку, достигшему при­мерно тридцати пяти лет. Нередко тридцатилетние оценивались в Средние века как люди «совершенно­го возраста», ибо, достигнув его, согласно святому Иерониму, Христос почил, «завершив круг своей те­лесной жизни». Абеляр, в свою очередь, говорил, что тридцать лет — это «совершенный и зрелый воз­раст», поскольку он соответствует тому, в котором Христос получил крещение. Таким образом утверж­далась идея, что возраст крещения, смерти и воскре­сения Христа является идеальным возрастом свя­щенника.

90

 

Еще важнее для Средневековья оказалась цифра «4», восходившая к греческому философу Пифагору, который, вслед за Диогеном Лаэртским, «разделял жизнь человека на четыре части, на каждую часть отводя по двадцать лет». Каждой из них соответству­ет определенное состояние и степень влажности. Согласно врачу Гиппократу, ребенок — влажный и горячий, юноша — горячий и сухой, взрослый чело­век — сухой и холодный, старик — холодный и влажный. Проведение параллелей между возрастом и свойствами человека этим не ограничивалось. Цельсий и Гален учили, что первичные элементы (вода, земля, воздух, огонь), а также темпераменты, определяемые количеством телесных жидкостей (кровь, желчь, слизь и черная желчь), точно так же связаны с возрастными периодами жизни.

 

В Средние века о четырех возрастных периодах писал в первую очередь Альберт Великий. Для него «преимущество их состояло в явной связи с важными изменениями внутри человеческого тела, в выявле­нии биологических этапов (тридцать, сорок и шесть­десят лет)», — напоминает Агостино Паравичини Бальяни. Но кроме того, рассуждения античных ав­торов великолепно вписывались в картину четырех времен года, созданных Господом, согласно Книге Бытия, в четвертый день Творения. «Итак, — продол­жает исследователь, — число «четыре» позволяло вы­строить совершенную комбинацию самых основ ан­тичной и средневековой антропологии. Человек в ней становится микрокосмом, или космосом в мини­атюре». Главную роль здесь играла символика.

 

Число «7» тоже восходило к греческому наследию. Исидор Севильский различал следующие периоды: от рождения до семи лет — infantia, с семи до четыр­надцати лет — pueritia, от четырнадцати до двадцати

91

 

восьми лет adulescentia, от двадцати восьми до пя­тидесяти лет — juventus, от пятидесяти до семидесяти лет — gravitas, после семидесяти лет — senectus — и еще период, обозначавшийся словом senium, «глубо­кая старость».

 

Что касается деления жизни на пять или шесть возрастных периодов, то оно принадлежало отцам Церкви. А в позднее Средневековье появилось деле­ние на двенадцать периодов, как, например, в ано­нимной поэме XIV века «Двенадцать месяцев в кар­тинках». В ней физиологическая эволюция человека отождествлялась со следованием месяцев в году.

 

Таким образом, в эпоху Средневековья сохраня­лось сложившееся в Античности биологическое виде­ние, однако его переосмыслили в духе новых симво­лов и приспособили к ним. В христианской традиции говорили не о закате жизни, а о непрерывном движе­нии к Царству Божию. Святой Августин даже рассма­тривал старика как нового человек, готовившегося к жизни вечной.

 

«А ЛОЖИЛИСЬ ЛИ ОНИ ВМЕСТЕ?»

Историк Иреней Марру задавался вопросом: «А ло­жились ли вместе любовники, которых воспёв'али трубадуры?» Над теми же вопросом размышлял и Жорж Дюби. Ибо для Средневековья связь между те­лом и любовью вовсе не являлась сама собой разуме­ющейся. С одной стороны, любовь воспевалась в куртуазных романах, с другой — Церковь объявляла ей войну, ограничивая ее строгими рамками брака, окончательно оформившимися к XI веку.

 

Однако очень может быть, что литература приукра­шивала действительность и рыцарская, «куртуазная» любовь представляла собой лишь своего рода компен­сацию сексуальной и чувственной недостаточности, присущей той эпохе.

92

 

Историческая обстановка плохо подходила для телесных игр и сердечных порывов, ка­кими они живописались в романах и песнях. Участие в войнах и крестовых походах оставляло совсем не­много времени для романов, даже при том, что многие крестоносцы, по свидетельству хрониста XII века Фульхерия Шартрского, отправлялись в Иерусалим для того, чтобы добыть женщину. Демографический рост обусловливал рост числа холостяков.

 

Согласно средневековым рассказам о любви, все начиналось с обмена взглядами — еще одно свиде­тельство того, что в те времена главным органом чувств являлось зрение. Когда проходило первое по­трясение от внезапно нахлынувшего чувства, влюб­ленный принимался вздыхать и умолять, получал в награду поцелуй и, наконец, плотскую любовь. В «Романе о розе» содержатся даже великолепные уро­ки утонченного сексуального удовольствия: «И ког­да они примутся за дело, то пусть каждый из них дей­ствует настолько ловко и с такой точностью, что наслаждение неизбежно испытает в один и тот же момент как один, так и другой. Не следует одному оставлять другого позади: они должны двигаться вместе, пока не достигнут гавани; именно тогда они испытают полное блаженство».

 

Куртуазные романы, исполненные сладострас­тия, нежности и эротических вольностей, нередко являли собой рассказы об адюльтерах, как, напри­мер, истории Тристана и Изольды, Джиневры и Лан­селота. Однако Церковь была тут как тут. Устами ду­ховников она клеймила грехи, навязывала мирянам аскетическую мораль, в чем часто находила поддерж­ку семей, заинтересованных в устойчивости браков, хотя начиная с XII века для вступления в брак тре­бовалось согласие обеих сторон. И все же примерно от 185 до 191 дня в году, говоря словами Жана-Луи Фландрена, Церковь оставляла «время для объятий». «Карнавал» сердца пробивался сквозь «пост» тела.

93

 

Тем не менее Средневековье не ведало того, что называется любовью у нас. Мы рискнем это утверж­дать, несмотря на резкость и категоричность данно­го суждения. Слову любовь (amor) даже придавался уничижительный смысл: оно означало пожирающую дикую страсть. Чаще употребляли понятие caritas, связанное с набожностью, обозначавшее сочувствие ближнему (чаще всего бедняку или больному), но ли­шенное оттенка сексуальности. Разумеется, трубаду­ры воспевали fin 'amors, утонченную куртуазную лю­бовь, родившуюся при феодальных дворах (cours) Прованса. Однако принижение amor по сравнению с caritas сохранялось. Сказанное не означает, что муж­чины и женщины Средневековья не ведали порывов сердца и телесных ласк, что им были чужды плотские наслаждения и привязанность к любимому человеку. Однако любовь — чувство Нового времени, оно не составляло основы средневекового общества.

 

Единственное исключение составляли, по-види­мому, Элоиза и Абеляр. И коль скоро подлинность их переписки практически установлена, можно сказать, что они стояли у истоков письменного выражения любовного чувства. Причем оба находились вне обыч­ных рамок брака. И даже в этом невероятном союзе юной пятнадцатилетней женщины и мэтра, достиг­шего зрелости, выходца из мелкого дворянства, оскопленного в конце концов в результате происков опекуна Элоизы Фульбера, любовь никогда не выска­зывалась от первого лица. И сын Элоизы и Абеляра не был свидетелем их любви, он родился, когда родите­ли уже были разлучены.

 

Случалось, что в куртуазной любви видели даже проявление подавляемого гомосексуализма. В отли­чие от греков и римлян, относившихся к данному феномену вполне терпимо, христианство его реши­тельно осуждало. Однако некоторое время гомосек­суализм проявлялся совершенно открыто, особенно

94

 

в XII веке, который даже получил название века Ганимеда2. В XIII веке гомосексуализм подвергся ре­шительному и бесповоротному осуждению католи­ческой Церковью. Несмотря на это, в XV веке, в эпоху Возрождения, он оставался весьма широко распространен, например, во Флоренции3.

 

Так знали ли мужчины и женщины Средневеко­вья, что такое эротизм? Надо иметь в виду, что упо­требление этого термина в данном случае — анахро­низм. Слово, происходящее от имени греческого бога любви и желания Эроса, приобрело свой совре­менный смысл лишь в XVIII веке. Однако в его су­ществовании трудно сомневаться: средневековые песни и фаблио, скульптуры и миниатюры изобилу­ют непристойными сценами, шокирующими позами и разнузданным сплетением тел.

 

В Средние века развивался совершенно особый, животный эротизм. Учебники для исповедников сви­детельствуют о расцвете фантазий о совокуплении животных или даже, в метафорическом смысле, лю­дей с животными, не говоря о разоблаченных дейст­вительных случаях скотоложства. Церковь все это осуждала, преследовала и наказывала. Напомним, что средневековое общество являлось на 80% сельским. Лес и поле играли огромную роль как в реальной жиз­ни людей, так и в их воображении. С животными ус­танавливались близкие интимные отношения, живот­ный мир являлся источником символов, а также видений.

 

Эротизм равным образом проявлялся в миниатю­рах на полях рукописей. Тела на них изображались в таком виде, в каком их больше не увидишь нигде. Поля рукописей служили пространством красоты, где получали удовольствие и развлекались. А кроме того, хотя, может быть, как раз в первую очередь, они являлись пространством сопротивления цензуре, на котором расцветали скандальные и неприличные те­мы.

95

 

В рисунках на полях тело выступало свободным от комплексов4. Таким образом, эротизм хорошо ил­люстрирует противоречие, которое пронизывало все Средневековье, и борется со свойственной эпохе враждебностью по отношению к телу. Как пишет мо­лодой историк, основываясь на достижениях Хейзинги, Бахтина и Эко, «радостное эротическое зна­ние, придуманное в средневековой Европе, несло в себе амбивалентность, смешение жанров. Фаблио свойственны одновременно и непристойность, и утонченность, в лирике постоянно переплетались чувство и чувственность. Мистическая встреча с божественным изображалась как женское тело во власти проникающего Бога. На полях романа о Лан­селоте монахиня кормила грудью обезьяну, а в мона­стырских обителях поселялись каменные чудовища. Таким образом, дух оживлял тело. А тело обладало душой»5.

 

НАКОНЕЦ ПОЯВЛЯЕТСЯ РЕБЕНОК

В эпоху Средневековья не проявляли большого ин­тереса к беременной женщине. Она не становилась объектом какой-либо специальной заботы. Причем подобное равнодушие или, вернее, нейтральное от­ношение к беременным наблюдалось независимо от того, принадлежала ли женщина к верхам или низам общества.

 

Людовик Святой, например, взял с собой жену в крестовый поход, во время которого — в разгар во­енной кампании — она забеременела. Когда король попал в плен к египтянам, его жена, находившаяся на девятом месяце, собирала выкуп, дабы его вызво­лить. И ее положение никого не интересовало.

 

Отсутствие внимания к беременной женщине подтверждает и несчастный случай с женой Филиппа Храброго, сына и наследника Людовика Святого.

96

 

Она последовала за мужем в последний крестовый поход в Северную Африку и сопровождала его, когда он, тогда уже король, возвращался во Францию. По­сле плавания из Туниса на Сицилию путешествие продолжалось сухопутным путем. В Калабрии во вре­мя переправы через поднявшийся от дождя поток ко­ролева упала и погибла вместе с ребенком, которого вынашивала. Итак, никакого особого отношения к беременной женщине даже высокого ранга не суще­ствовало. А о крестьянках, которые во время бере­менности продолжали работать, нечего и говорить.

 

В раннее Средневековье не проявляли особого внимания и к детям. На основании этого Филипп Арьес сделал заключение, что в Средние века детьми вообще не интересовались, что вызвало негодование читателей и значительного числа медиевистов. Од­нако следует отдать должное «воскресному истори­ку»6, как Арьес определял сам себя (он всю жизнь ра­ботал в каких-то фирмах, а история была его хобби по выходным. — Примеч. перев.): во многом он ока­зался прав, только необходимо различать отношение к ребенку родителей и общества. Материнская и от­цовская любовь — одно из редких вечных и универ­сальных чувств. Она присуща всем цивилизациям, всем этносам, всем эпохам. В этом смысле Дидье Летт имел полное право «пересмотреть традицион­ный образ средневекового отца», paterfamilias, кото­рый считался равнодушным, авторитарным и все­сильным по отношению к телу и душе своего потомства. Изучив рассказы о чудесах, где встреча­ются трагические эпизоды, он нашел образцы вели­кой отцовской любви в Средние века7.

 

Летт приводит, например, интимную исповедь флорентийского отца семейства, гуманиста Джаноц-цо Манетти, содержащуюся в его мемуарах (ricordanza), — свидетельство в высшей степени показатель­ное. Манетти вспоминает о чуме 1449—1450 годов,

97

 

когда он потерял своего единственного сына, а так­же жену и семерых дочерей. Отец проявил большую нежность, сравнивая тело своего умершего сына с те­лом Христа. Он восхищался сыном, который сумел перед лицом смерти вести себя как истинный хрис­тианин: «Подойдя к порогу смерти, он являл собой восхитительное зрелище, когда, несмотря на свой столь юный и нежный возраст — четырнадцать с по­ловиной лет, — сознавал, что умирает... В течение своей болезни он три раза с большим раскаянием ис­поведался, принял святые дары Господа Нашего Иисуса Христа с таким благоговением, что все при­сутствовавшие преисполнились любовью к Богу; на­конец, попросив священного елея и продолжая чи­тать псалмы вместе с окружавшими его монахами, он мирно отдал душу Богу»8.

 

Однако, наряду с любовным отношением к детям отцов и матерей, существует еще и отношение к ним общества. В нашем мире ребенок занимает централь­ное место, особенно в средиземноморских странах. В Италии статус ребенка сродни королевскому.

 

Совершенно очевидно, что в эпоху Средневеко­вья ребенок не занимал такого места в обществе. Правда, с XIII века отношение к детям стало изме­няться. Сначала, как всегда в Средние века, сильное чувство искало своего обоснования в религии. По мере того как утверждался культ младенца Иисуса, повышалась ценность и детства как такового. Появ­лялось множество апокрифических евангелий, по­вествующих о детстве Христа. Большее распростра­нение получали игрушки — это подтверждают изображения на миниатюрах и данные археологиче­ских раскопок. Чаще стала проявляться беспредель­ная скорбь по поводу потери детей, хотя и прежде, вероятно, не было равнодушия по отношению к вы­сокой детской смертности, скорее, не была доста­точно выявленной общественная реакция на нее.

98

 

Возросло и обаяние детства, это выражалось, кроме всего прочего, в особом отношении к Рожде­ству, которое выдвигалось на первое место в литур­гии, а также в средневековой иконографии. К концу рассматриваемого периода образы Рождества, следуя общей эволюции изобразительного искусства, обре­ли реалистичность. Рождения Христа теперь выгля­дело как настоящая сцена родов. Дева становилась роженицей, окруженной служанками, которые об­мывали ребенка в тазу. Это сильно отличалось от бо­лее ранних изображений, на которых в углу сидел озадаченный или даже недовольный, подчас комич­ный святой Иосиф, весь вид которого словно вопро­шал, как такое могло произойти.

 

Затем, к концу эпохи Средневековья, отец семей­ства и вовсе исчез из изображения Рождества. В со­ответствии со средневековыми представлениями, «роды были прежде всего семейным событием, при котором мужчины не имели права присутствовать»9. Ребенка же, напротив, стали изображать подробнее, подразумевая, что речь идет о Младенце Иисусе, культ которого развивался начиная с XIII века. Лицо ребенка художник стремился изобразить если не красивым, то хотя бы миловидным. В религиозном искусстве утверждалась мода на ангелочков (putti). Наконец в нем появился ребенок.

 

В Европе, более чем когда-либо, важным стано­вится таинство крещения. Обычай требовал соверше­ния обряда как можно скорее после рождения ребен­ка, ибо в конце Средневековья, и особенно в XV веке, был распространен сильный страх, что он умрет не­крещеным. Теологов и исповедников, начиная с Фо­мы Аквинского, сильно занимал вопрос о загробной судьбе подобных детей. Великие схоласты XIII века заключали, что некрещеные дети будут навечно лише­ны рая. Местом их пребывания станет специальное преддверие рая, называемое limbuspuerorum («детский лимб»). Малыши не будут претерпевать там никаких мучений, однако никогда не смогут узреть Бога.

99

 

В XV веке даже придумали так называемые «алта­ри отсрочки», куда приносили мертворожденных де­тей. Считалось, что там они на короткое время обре­тают жизнь для того, чтобы получить крещение. Таким образом смерть некрещеных детей отсрочива­лась, дабы они не попали в лимб. И опять-таки ос­новополагающее таинство христианства, каковым являлось крещение, хотя оно и не требовало теперь обязательного погружения в освященную воду, пре­вращалось в манипуляцию с телом.

 

АВТОРИТЕТ И КОВАРСТВО СТАРОСТИ

Как мы уже знаем, в Средние века ожидаемая про­должительность жизни была невелика. Следователь­но, старики выглядели как исключение. Случалось, что в каком-нибудь тексте о человеке, в том числе и известном, говорилось как о старике, в то время как ему было всего лишь сорок пять лет. Мало кто из французских королей умер в возрасте старше пятиде­сяти или пятидесяти пяти лет. Все большим уважени­ем пользовалась социальная среда, в которой жизнь мужчин и женщин длилась дольше. Такими местами, где следили за питанием и придерживались здоровой диеты, являлись монастыри. Таким образом, в эпоху Средневековья на всех стариков распространялся благородный образ старого монаха. Помимо всего прочего, в те времена редко хранили архивы, а зна­чит, важным достоянием стариков становилась па­мять. Древним обычаям и традициям придавалось очень большое значение, и со стариками советова­лись по всем вопросам. Так, мать Людовика Святого Бланка Кастильская советовалась со стариками Иль-де-Франса, к какому времени восходит статус сервов, освобождения которых она добивалась.

100

 

Иначе относились к старым женщинам. На са­мом деле старухи пользовались дурной репутацией, пока их и вовсе не стали считать могущественными колдуньями. В средневековых текстах, особенно в поучительных историях (exempla), часто встречается слово vetula«маленькая старушонка». Этот персо­наж всегда приносил несчастье.

 

Итак, как часто бывало в эпоху Средневековья, старость, особенно женская, оказывалась в центре противоречия, в данном случае противоречия меж­ду авторитетом возраста и памяти, с одной стороны, .и старческим коварством — с другой. Восприятие старости колебалось между восхищением и осужде­нием так же, как и восприятие детей. С одной сто­роны, они невинны, Иисус сказал: «Пустите детей и не препятствуйте им приходить ко мне» (Мф. 19, 14). С другой — их подозревали в зловредности, по­скольку, не войдя еще в «возраст разума», они легко могли стать добычей искушающего дьявола. Подоб­но тому как младенец Иисус сыграл решающую роль в повышении ценности детства в Средние века, об­разы ветхозаветных патриархов повлияли на статус стариков. В каждом из них видели Авраама. Однако вместе с тем, отмечает Дидье Летт, «старика компро­метировало то, что он являл собой образ физичес­кой и моральной немощи, напоминавшей христиа­нам о первородном грехе»10.

 

 

БОЛЕЗНЬ И МЕДИЦИНА

 

Об опустошительных средневековых эпидемиях вспоминают часто, особенно о чуме — бактериаль­ной инфекции, переносимой грызунами. Действи­тельно, бубонная, или «черная», чума всего за каких-нибудь четыре года, с 1347 по 1352 год, уничтожила четверть европейского населения. По словам Жака Берлиоза, эта эпидемия «открыла и закрыла Средне­вековье», наложив на него отпечаток страшного бед­ствия11.

101

 

Бубонная чума получила свое название от бубо­нов — язв, появляющихся на теле вследствие интен­сивного размножения в организме болезнетворных бактерий. Она появилась в Европе в VI—VII веках, однако тогда не было условий для ее быстрого рас­пространения. Вторая, самая опустошительная эпи­демия датируется точно, поскольку есть сведения о том, откуда она взялась. Эпидемия началась в генуэз­ской колонии Кафа (Судак) на Черном море, откуда была занесена в Италию на кораблях. Известно, что «варвары» татаро-монголы, осаждавшие Кафу, через стены забрасывали в город трупы умерших от чумы. При этом они прекрасно знали, что болезнь заразна и смертельна. Изощренная и злобная уловка погуби­ла множество генуэзских колонистов и позволила та­таро-монголам овладеть крепостью. Оставшиеся в живых принесли болезнь в Геную, а оттуда — в дру­гие города Италии, поскольку чума передается от че­ловека к человеку воздушно-капельным путем12. С этих событий началась эпидемия «черной чумы», ставшая следствием одного из первых в истории при­меров использования бактериологического оружия. Впрочем, судя по эпизоду наказания чумой филис­тимлян, его использовали уже в ветхозаветные време­на (1 Цар. 5, 5—12). Согласно историкам Ж. Агрими и К. Крисчиани, чума грубо навязала Средневековью «невиданную смерть, внезапную и свирепую. Таким образом, болезнь стала отождествляться со смер­тью»13. «Погибла треть населения», — писал о постиг­шем страну несчастье составитель французской хро­ники Фруассар. «Привычные отношения между сообществом живых и миром усопших нарушились. Во многих городах пришлось запретить традицион­ные траурные процессии и церемонии.

102

 

Мертвых сва­ливали у дверей домов. Если погребение и осуществ­лялось, то оно оказывалось очень кратким, ритуал сводился к минимуму», — продолжают Ж. Агрими и К. Крисчиани. Довольно трудно вообразить царив­шую тогда атмосферу панического страха, телесных и душевных страданий. Представление о том, какие са­нитарные рекомендации давались людям, дабы за­щититься от несчастья, можно получить из «Трактата о чуме» (Tractatus de pestilentia) Пьетро да Тоссиньо. Они похожи на те, которые соблюдались в наши дни во время эпидемии атипичной пневмонии (SPAS), пришедшей, по-видимому, из Юго-Восточной Азии: «Следует, насколько это возможно, старательно избе­гать публичных споров, дабы люди не дышали друг на друга и один человек не мог заразить нескольких. Итак, следует оставаться в одиночестве и не встре­чаться с людьми, прибывшими из тех мест, где воздух отравлен».

 

«Черная чума» продемонстрировала если не «пол­ную несостоятельность схоластической медицины», то, во всяком случае, ограниченность ее возможнос­тей. Медики оказались не в состоянии остановить распространение бедствия, и это вызвало сильное принижение профессии врача. С корпорацией вра­чей успешно конкурировали теперь корпорации хи­рургов и цирюльников, хотя раньше все три неплохо дополняли друг друга.

 

Фокусирование внимания на чуме способствует поддержанию легенды о «темном Средневековье» и, помимо этого, еще и затемняет истинное представле­ние о состоянии здоровья «хрупких людей» того вре­мени, «тела которых», по словам Жака Берлиоза, «за­висели от превратностей внешней среды». Для эпохи Средневековья характерны постоянные болезни, по­долгу державшиеся в одной местности. Так, в XIV ве­ке распространилась «потница», сопровождавшаяся очень сильной лихорадкой, вызывавшей обильное

103

 

потоотделение. Постоянной болезнью являлась ча­хотка, или золотуха, то есть туберкулезный аденит. Еще одна напасть, хорошо известная в Европе начи­ная с VII века, — проказа, «самая большая санитар­ная проблема Средневековья»14. Впрочем, она в рав­ной мере составляла и духовную проблему, ибо в сознании людей того времени не существовало бо­лезни, которая не затрагивала бы всего человека це­ликом и не несла бы в себе символа.

 

Прокаженный воспринимался как грешник, стре­мившийся освободить свою душу и свое тело от гря­зи, в особенности — от сладострастия. Страдающее тело прокаженного означало также и язвы души. Обычно считалось, что родители прокаженного зача­ли его в один из запретных периодов: пост, сочельник и т.д. Таким образом, проказа выглядела не чем иным, как продуктом греха, причем самого тяжкого греха — сексуального15. Истоки такого унижения можно проследить довольно далеко. «Во все дни, до­коле на нем язва, — сказано в Книге Левит, — прока­женный должен быть нечист, нечист он; он должен жить отдельно, вне стана жилище его» (Лев. 13, 46). Число лепрозориев во Франции в 1226 году составля­ло около двух тысяч. Подобные заведения станови­лись местом ссылки, местом для «еретиков», метафо­рой которых были прокаженные, местом отчуждения и наказания, за которым, как показал Мишель Фуко по отношению к безумию, следовали и другие. Про­каженный проходил процедуру гражданской смерти и становился живым мертвецом. Он лишался имуще­ства, отделялся от семьи, от своей социальной среды и привычного материального уклада. Если ему и раз­решалось выходить из лепрозория, то избегая какого бы то ни было контакта с другими людьми, крутя шумной трещоткой, звук которой предупреждал о его появлении. Болезнь часто связывалась с ересью: «Как и проказа, ересь есть болезнь души, которая симво­лически

104

 

проявляется через больное тело, подлежащее отлучению от здорового тела Церкви». Вот как в XII веке монах Гийом гневно изобличал еретика Генриха Лозаннского: «И ты тоже, ты прокаженный, ты изу­родованный язвами ереси, отлученный от причастия приговором священника в соответствии с законом, идущий с непокрытой головой, одетый в рубище, с телом, покрытым нечистой и отвратительной корос­той; ты должен постоянно кричать, что являешься прокаженным, еретиком и нечистым; и ты должен жить один, вне стана, за пределами Церкви»16.

 

Как это часто бывает, метафора имеет много зна­чений. Когда Христос целовал прокаженных, это бы­ло знаком великой жалости. Людовик Святой стре­мился следовать его примеру и поступал так же.

 

«Врачи эпохи Античности все болезни рассматри­вали как соматические, — писал крупный историк ме­дицины Мирко Д. Грмек. — Душевные болезни, по их представлению, являлись не чем иным, как измышле­нием моралистов. В результате психическими заболе­ваниями занимались как медики, так и философы. Однако люди Средневековья, как в христианском, так и в исламском мире, события, связанные с телом, не отделяли от их духовного значения. В их понимании душа и тело столь тесно переплетались друг с другом, что болезнь неизбежно оказывалась психосоматичес­ким явлением»17. Вот почему большая часть приписы­вавшихся святым чудес есть чудеса исцеления.

 

БОЛЬНОЙ, ОТВЕРЖЕННЫЙ И ИЗБРАННЫЙ

Болезнь души, в которой «порча тела», как считалось, составляла лишь видимую часть, вновь обнаруживает свойственное Средневековью противоречие, связан­ное с телом. Проказа как «главный символ греха» ста­новилась также и «символом Христа, возлагавшего на себя всю грязь человеческого тела,

105

делавшего себя мерзейшим среди мерзких ради спасения человечест­ва»18. Здесь явно имеет место противоречие: «Боль­ной представляется одновременно отверженным и избранным». Определяющим является библейское утверждение Christus medicus — «Христос-врачева­тель». Он врачует тело, совершая чудесные исцеле­ния, он врачует души, показывая людям путь к спа­сению. «Христос являет собой также и лекарство, ибо используется для лечения язв наших грехов. Наконец [...], он указывает больному ценность страдания и спокойного терпения, выступая в качестве лекарства духа, он учит терпению милосердия, доверяя нам сво­им воскресением залог искупления также и пло­ти», — заключают Ж. Агрими и К. Крисчиани. Хрис­тос — это также больное, страдающее тело.

 

«НАДЛЕЖАЩЕЕ СМЕШЕНИЕ» И ТЕОРИЯ ЧЕТЫРЕХ ЖИДКОСТЕЙ

Как мы выяснили, искусство врачевания оказыва­лось не на стороне дьявола, а на стороне Бога. Цер­ковь вела ожесточенную борьбу с колдунами-целите­лями, пришедшими из «варварского» язычества, пособниками сатаны, который творил свое главное зло, овладевая телом, применяя соблазн и насилие. Впрочем, эти «чары обладания» и «восторги тела», на которые ополчалась Церковь, весьма хорошо описал Жан-Пьер Поли19. Медицина, таким образом, могла развиваться в основном вокруг гуморальных патоло­гий, то есть «теории четырех жидкостей». Учение о гуморальных патологиях обычно приписывается гре­ческому врачу Гиппократу (ок. 460—377 г. до н. э.). Однако впервые речь о нем заходит в тексте зятя Гиппократа Полибия, который тоже происходил с острова Кос. Вот что он писал в трактате «Природа человека»: «В теле человека содержатся кровь, слизь, желтая желчь и черная желчь. Они и составляют при­роду

106

тела, они и определяют болезнь и здоровье. При этом полное здоровье возможно тогда, когда жидко­сти, как в качественном, так и в количественном от­ношении, пребывают в верной пропорции между со­бой и смешиваются наилучшим образом. Болезнь наступает, если одной какой-нибудь жидкости ста­новится слишком много или слишком мало и она от­деляется от остальных. Больным становится не толь­ко то место, от которого она отхлынула, — страдание и боль ощущаются и в том месте, где она задержива­ется и накапливается, вследствие слишком сильной закупорки».

 

Подобная манера рассматривать болезнь как на­рушение взаимодействия между четырьмя жидкостя­ми распространилась на всю европейскую медицину. Достаточно вспомнить авторитетный текст Алкмео-на Кротонского (ок. 500 г. до н. э.), врача и филосо­фа, происходившего из Южной Италии. Он утверж­дал, согласно свидетельствам панегиристов, что «здоровье поддерживается равным соотношением (isonomia) характеристик: влажности, сухости, тепло­ты, горечи, сладости и других. А вот слишком силь­ное преобладание (monorchia) какой-нибудь из них приводит к болезни. Если говорить о том, что непо­средственно вызывает болезнь, то это избыток теп­лого или сухого. Если говорить об условиях ее воз­никновения, то это избыток или недостаток пищи. А если говорить о том, где она гнездится, то это кровь, костный мозг и мозг. [...] Болезни возникают иногда из-за внешних причин, таких, как вода, место, уста­лость, тоска и подобные вещи. Здоровье, — заключал он, — это (надлежащее) смешение». Приведенный текст наилучшим образом иллюстрирует идею о том, что равновесие телесных элементов обеспечивает здоровье как в человеческом теле, так и в обществен­ном организме. «Новое «врачебное искусство» состо­яло как раз в том, чтобы помогать человеческой при­роде

107

 

в ее усилиях по сохранению и восстановлению надлежащих пропорций и равновесия как внутри те­ла, так и в его отношениях с внешним миром», — заключает Мирко Д. Грмек. Хотя медицина, восхо­дившая к Гиппократу, и не воспроизводила терми­нологию Алкмеона, идея о «надлежащем смешении» все же протаптывала себе тропинку. Ее носителем стал прежде всего греческий врач Гален (ок. 129— 200 г.), оставшийся одним из главных авторитетов в средневековом врачебном искусстве. Так, в VII в. Исидор Севильский (560—636 г.) утверждал в «Этимологиях», что все болезни «порождаются четырьмя жидкостями» и «здоровье есть целостность тела и надлежащее смешение теплого и влажного, главных черт человеческой природы».

 

Медицинское понятие «надлежащего смешения», распространенное в средневековой медицине, восхо­дит к учению о четырех жидкостях Галена и в мета­форической форме воспроизводит четыре аристоте­левские причины. В самом деле, в упрощенном виде они присутствуют во многих трактатах. «Действую­щей причиной становился процесс лечения или сам врач; материальной причиной — человеческое тело; формальной причиной — ланцет, скальпель или лю­бой другой медицинский инструмент; конечной — восстановление здоровья», — резюмирует Даниель Жакар20. Толкованием этой идейной мешанины по­стоянно занимались средневековые университеты, в особенности университет Салерно.

 

БРАТ ТЕЛО

Возрождение ХЦ века породило, как мы уже видели, расцвет личности. Одновременно больше внимания стали обращать и на страдающее человеческое тело. Жорж Дюби в книге «Мужское Средневековье»21 от­мечал, что до XII века «"феодальная" культура вовсе

108

не проявляла интереса к страданиям тела, во всяком случае, они беспокоили ее гораздо меньше, чем на­шу». Жорж Дюби отметает слишком примитивное объяснение этого явления суровостью и трудностью жизни и подчеркивает военный и мужской характер идеологии Средневековья. «В болезни будешь рож­дать детей», — говорит Бог Еве в Библии. «В поте ли­ца твоего будешь есть хлеб», — предрекает Он Адаму. Таким образом, виновные осуждались не только на смерть, но еще и на страдания. Уделом мужчины ста­новился труд (labor), уделом женщины — боль (dolor). «Из этого естественно вытекает, что, коль скоро боль свойственна женщине, мужчина обязан ею пренебрегать. Мужчина, достойный этого звания, не страдает; во всяком случае, он не должен демон­стрировать страдание. В противном случае он теряет мужественность, унижается, опускается до состоя­ния женщины», — продолжал Дюби. Однако «подоб­ная холодность недолго оставалась в ходу». Измене­ния наметились уже с конца XII века, когда боль начали почитать и даже превозносить.

 

Свидетельством тому служит в первую очередь восхваление «брата тела» святым Франциском Ас­сизским. В своем отношении к болезни и к телу, как и во многих других случаях, он сохранял пленитель­ную привлекательность22. Причем речь идет о боль­ном человеке, страдавшем болезнью глаз и пищева­рительной системы. Святой Франциск принимал господствовавшую идею о том, что тело — инстру­мент греха, даже «враг», его следует обуздывать и умерщвлять. Но вместе с тем тело для него остава­лось «братом», а болезни «нашими сестрами». Итак, сначала святой Франциск предавал себя одному-единственному врачу, которого признавал, — Хрис­ту. Впоследствии, уступив настояниям брата Илии, он согласился обратиться к папским врачам. Он при­водил слова из Книги Премудрости Иисуса, сына

109



Сирахова, весьма показательные в отношении судь­бы медицины и того, каких успехов она достигла: «Господь создал из земли врачевства, и благоразум­ный человек не будет пренебрегать ими» (Сир. 38, 4). «То, что святой Франциск восхвалял «брата тело», а Губерт Романский советовал братьям остерегаться физического истощения и не пренебрегать «гигие­ной», поскольку все это ослабляет и, кроме того, яв­ляет собой проявление спеси, показывает, что тело обрело ценность. Его следует, разумеется, всегда ис­пользовать ради духовных целей, однако пути их до­стижения необязательно должны быть путями стра­дания и терпения»23.

 

Другими словами, помимо Христа, людям Сред­невековья разрешалось прибегать и к помощи других врачей. Постепенно рядом со священниками, враче­вавшими души, появлялись медики, врачевавшие те­ло. Они становились одновременно и учеными, и профессионалами-практиками, а также и корпораци­ей, ремесленным объединением. Появлялись меди­цинские школы и университеты, где обучали науке, считавшейся, разумеется, даром Божиим, но вместе с тем и ремеслом. Таким образом, появлялась профес­сия, а значит, врачам платили: богатые — больше, бедные — меньше. Причем платили не за лечение и не за принесенное облегчение, которое рассматрива­лось как дар Божий. Врачам оплачивали «подготовку и работу, которая требовала от них великого усердия и отнимала много сил»24.

 

МОЧА И КРОВЬ

Античная практика диагностики, основанная на про­щупывании пульса и изучении языка, вытеснялась новой техникой — уроскопией, или исследованием мочи. В употребление ее ввел Эгидий из Корбея (1165—1213), а византийские и салернские медики широко распространили.

110

Врачи в те времена готовы были всю медицинскую диагностику свести к уроскопии. Даже корпоративным знаком медиков стал спе­циальный сосуд из стекла (matula), который требовал­ся для применения этого метода. Наряду с уроскопией широко применялось кровопускание, которое также происходило от гуморальной теории и систематичес­ки использовалось в монастырях. В связи с этими ме­тодами врачевания в памяти неизбежно воскресают гротескные образы мольеровских врачей.

 

ПОД МАСКОЙ ГАЛЕНА

Весьма распространено суждение, будто средневеко­вая медицина пребывала на очень низком уровне, но­сила в большей степени книжный, нежели экспери­ментальный характер, а способы лечения чаще всего заимствовала у Галена. Такую точку зрения впервые высказал Роджер Бэкон в трактате «De erroribus medicorum» (1260—1270). Он бичевал «толпу меди­ков», предававшихся «обсуждению бесконечных во­просов и бесполезных аргументов». Однако невоз­можно всю средневековую схоластическую медицину свести к подобному представлению. С одной сторо­ны, потому, что, как показал Даниель Жакар25, «сред­невековые врачи не пренебрегали экспериментом», если он «опирался на разум». С другой — значитель­ная часть лекарств, приписывавшихся Галену, на са­мом деле явно была изобретена в Средние века. Гален служил лишь маской, ибо идеологическое давление Церкви заставляло Средневековье отвергать все но­вое в принципе. Античные медики, таким образом, становились ширмой для медицинских открытий.

 

В самом деле, вот что писал английский интеллек­туал XII века Аделард Батский: «В нашем поколении укоренился недостаток, заставляющий его с порога отвергать все, что очевидно происходит от современ­ников.

111

 

Вследствие этого, когда мне в голову приходит идея, которую я хочу придать гласности, я приписы­ваю ее кому-нибудь другому. Я объявляю, что «это сказал такой-то, а вовсе не я», а для того, чтобы уже совершенно поверили всему, что я утверждаю, я го­ворю: «Это изобрел такой-то, а вовсе не я». Будет плохо, если подумают, будто я, невежда, извлек мои идеи из глубины собственного разума. Дабы избежать такого неудобства, я делаю вид, будто обнаружил их, изучая арабов. Получается, что я отстаиваю не свое дело, а дело арабов». Итак, когда средневековый врач применял методику, которую считал новой, он объ­являл, что вычитал ее у Галена.

 

Таким образом, средневековая медицина отнюдь не пребывала в застое, который ей обычно приписы­вался. В те времена не существовало медицинских университетов. Единственное и довольно значимое исключение составлял университет в итальянском городе Салерно, основанный в X веке. Тем не менее сильные мира сего демонстрировали готовность об­ращаться к помощи хороших врачей, чаще всего ев­реев и в большинстве случаев хирургов.

 

После того как Турский собор 1163 года отделил хирургию от медицины, первая стала постепенно низводиться до уровня ручных ремесел. Тем не ме­нее оставались «великие» хирурги, которые обслужи­вали прежде всего королей и пап, а также преподава­ли в университетах. Например, Генрих де Мондевиль (ок. 1260—ок. 1320) являлся хирургом Филиппа Кра­сивого, Ги из Шольяка (ок. 1298—1368), получив­ший образование в университете Монпелье, — вра­чом и хирургом авиньонских пап Климента VI, Иннокентия VI и Урбана VI. Его «Великая хирургия», законченная в 1363 году, пользовалась авторитетом в течение двухсот лет26.

112

 

Существовала еще одна забота, касавшаяся тела. Еще Гален ввел понятие «активной борьбы против страдания и болезни». Пытаясь создать хирургичес­кое обезболивающее, медики и хирурги Средневеко­вья использовали «усыпляющую губку», пропитан­ную соком белены, индийской коноплей и опиумом. Впрочем, это средство оказывалось не слишком дей­ственным. Эффективную общую анестезию научи­лись применять только в XIX веке. Однако вопреки представлению, будто Средневековье пренебрегало физическим страданием, медицина искала средства для его облегчения.

 

ГРАНИЦЫ СХОЛАСТИЧЕСКОЙ МЕДИЦИНЫ

Итак, «одним из достижений западного Средневеко­вья стало необратимое утверждение в обществе и ученом мире интеллектуального статуса медици­ны», — пишет Даниель Жакар27. Галенизм — практи­чески постоянное использование теорий Галена — позволил на рубеже XI и XII веков «отбросить во мрак шарлатанства все практики, которые не отвеча­ли общепринятой доктрине».

 

Вместе с тем, если не считать некоторых ярких исключений, например Мондевиля, научная меди­цина в Средние века пробивалась с трудом. Мирко Д. Грмек обращает даже внимание на то, что «в диагно­стических процедурах средневековых медиков замет­на отсталость по сравнению с клинической практи­кой времен Античности. Пульс и мочу научились исследовать во всех тонкостях, однако без всякой связи с реальными патологиями. В то же время вра­чи пользовались астрологической диагностикой, применяя на практике теорию о том, что все проис­ходящее в человеческом теле соответствует располо­жению небесных тел».

113

 

И снова объяснение возвращает к противоре­чию, присущему европейскому Средневековью. Са­мо по себе тело не существовало. В нем всегда пре­бывала душа. Причем самым важным являлось спа­сение души. Следовательно, и задача медицины со­стояла прежде всего во врачевании души, она воз­действовала на тело, но никогда не ограничивалась им одним. «Значение медицины, которую мы сего­дня называем научной, оказалось меньшим, по­скольку без божественной помощи она демонстри­ровала беспомощность, — пишет Бернар Лансон в книге «Медицина поздней Античности и раннего Средневековья». — Однако благодаря этому меди­цинское искусство распространялось и утвержда­лось. Отцы Церкви относились к окружающему ми­ру как врачеватели. Они часто высмеивали врачей и смешивали их с грязью и тем не менее придали их деятельности беспрецедентное значение и достоин­ство. Господь Бог, святые, епископы, духовенство рассматривались именно как врачи. Я настаиваю на парадоксальном утверждении: поддержка христиан­ства не унижала медицину, хотя и умаляла ее науч­ную составляющую. Напротив, христианство возвы­шало медицину. И это не могло не сказаться на ее развитии в эпоху Средневековья. [...] В системе цен­ностей и иерархии мира одни только архидиаконы удостаивались отныне святости, живыми или мерт­выми. Засвидетельствовано присутствие врачей в алтарях, где происходили чудесные исцеления. Од­нако они низводились до положения простых под­ручных. Таким образом, духовное врачевание вбира­ло в себя, абсорбировало медицину, занимавшуюся телом. Медицина души брала на себя также и стра­дающее тело».

 

Такая гипотеза проливает свет на многое, ибо она позволяет понять двойственное положение научной медицины: с одной стороны, ее восхваляли, с дру­гой — принижали. Упование на чудо приобретало смысл, коль скоро речь шла о лечении тела ради спа­сения. На первом месте выступало тело, но самым

114

 

важным оказывалось спасение души от греха. Таким образом, «хотя эпоха Средневековья внесла не слиш­ком большой вклад в определение медицинских факторов болезни, она придала ей особое значение и, связав этиологию болезни с грехом, превратила ее в путь искупления»28.

 

Для того чтобы научный подход стал определяю­щим в медицине, чтобы она перестала воспринимать тело человека с точки зрения духа и связанных с ним символов, необходим был другой идеологический контекст. И он возник только в XVII веке.

 

Вместе с тем мы обязаны средневековой медици­не важными практическими новшествами, особенно в области хирургии. Именно тогда научились делать трепанацию, вправлять переломы, оперировать ана­льную фистулу и геморрой. Средневековые хирурги умели останавливать кровотечение прижиганием, извлекать посторонние металлические предметы при помощи магнита, зашивать проникающие раны груди29. Существенно обогатилась в Средние века и фармакология, главным образом за счет спирта и ртути. Ибо открытие спирта относится именно к той эпохе. Технологию дистилляции и перегонки приме­няли в монастырях первоначально для производства лекарств. Таким образом, история спирта начинает­ся с использования его в качестве антисептического средства.

 

ОБЩЕСТВЕННАЯ ПОМОЩЬ

Ограниченность средневековой медицины компен­сировалась начавшей действовать как раз в то вре­мя системой общественной помощи нуждающимся. Она выражалась в первую очередь в возникновении больниц, развитие которых обусловливалось ут­верждением в обществе двух важнейших ценностей: милосердия (caritas) и немощи (infirmitas).

115

Узы оте­ческой любви, связывающие Бога и людей (caritas), распространялись и на братские отношения между людьми, ибо, как учила Церковь, невозможно лю­бить Бога, не любя своих братьев. Понятие infirmitas означало телесную слабость, зависимость и со­циальную незащищенность, однако постепенно начинало восприниматься как общий удел всех лю­дей того времени, поскольку им присущи непосто­янство и слабость — удел человечества после грехо­падения.

 

Однако в ту эпоху, когда больные и нищие сплошь и рядом встречались прямо на дороге, на пло­щади или в церкви, немощь и помощь существовали не как потенциальные возможности и не сводились к теории, к понятию. «Устав» святого Бенедикта, на­пример, предписывал гостеприимство, «помощь не­мощным», коим следовало служить «точно так же, как служили бы самому Христу». «Ибо, — напоминал «Устав», — Я был болен, и вы посетили Меня» (Мф. 25, 35-36).

 

Согласно теологическим представлениям, caritas являлась первой из добродетелей, так же как и infir-mitas, которую часто связывали с бедностью и болез­нью. Средневековая больница как бесплатное обще­ственное учреждение, место призрения, создавалась с помощью этих двух мощных рычагов. Несомненно, она хорошо управлялась. Теоретически больница принимала всех людей без разбора и независимо от положения, подобно другим церковным учреждени­ям, к числу которых она чаще всего и относилась. Монастырский «Устав» игнорировал социальные различия. Однако в больницах умели различать «на­стоящих и притворных бедняков, настоящих и при­творных больных, тех, кого, согласно моральным нормам, следовало принять, и тех, кого следовало отвергнуть»30. Одно дело — частное и домашнее про­странство, в котором действовал «ученый» врач, дру­гое — оказание помощи неимущему в больнице, ко­торая лишь много позже действительно станет мес­том лечения и выздоровления больных.

116

 

ВСКРЫТИЕ ТЕЛА

Почтительное отношение к телу надолго задержало введение практики вскрытия. Мари-Жозе Имбо ука­зывает, что «первые случаи вскрытия в целях меди­цинского образования имели место в первой четвер­ти XIII века в Болонье. Около 1340 года они начались в Монпелье, а в 1407 году — в Париже, где вскрытия стали регулярными, но только с 1477 года». Даниель Жакар напоминает, что «Церковь никогда прямо не запрещала вскрытие человеческих тел», и прочно ук­репившееся представление об обскурантизме «тем­ного Средневековья» в данном случае — вымысел, противоречащий истинному положению дел. Пре­следовалось лишь гробокопательство и похищение трупов. Церковные интердикты, прежде всего декре-талия папы Бонифация VIII 1299 года, были направ­лены не столько против анатомов, сколько против обыкновения расчленять останки усопшего, чтобы захоронить их в нескольких местах. Медицинские вскрытия не запрещались. Вскрытие тел животных практиковал уже Гален, главный авторитет средневе­ковой медицины. (Античные и средневековые меди­ки практиковшш не только вскрытия, но и вивисек­цию, причем не только на животных, но и на людях — преступниках. — Примеч. перев.) В университетах Бо­лоньи, Салерно, Монпелье и Парижа вскрытие чело­веческого тела в учебных целях стало публичной практикой. Однако книжное знание все-таки преоб­ладало. Вскрытие часто производилось для под­тверждения или опровержения той или иной мысли Галена. Как верно заключает Даниель Жакар, «тело «читалось» раньше, чем его видели воочию».

117

 

МЕРТВЫЕ И УМИРАЮЩИЕ: ПРОСЛАВЛЕННЫЕ И ОТВРАТИТЕЛЬНЫЕ

Цивилизация определяется по тому, как она хоронит своих мертвых, по тому, как в ней живется и какой представляется людям смерть. Европейское Средне­вековье не является исключением. «Сожаление о краткости земного бытия» и «ликование о спасении души» рассматривались уже в основополагающих ра­ботах Йохана Хейзинги как две крайние точки пони­мания смерти средневековой Церковью. С той поры историческая мысль обогатилась ценными исследо­ваниями. Филипп Арьес31, например, полагал, что люди раннего Средневековья переживали «смерть прирученную», а в XII и XIII веках к ней стали отно­ситься с большим драматизмом32.

 

Норберт Элиас написал содержательное сочине­ние на эту тему, в котором полемизировал с Арьесом. Он утверждал, что, «несомненно, в Средние века от­кровеннее и чаще, чем в наше время, говорили о смерти и агонии, [...] но это не значит, что сама смерть была более мирной»33. Филипп Арьес, писал далее Элиас, «стремится заставить нас разделить его гипоте­зу, согласно которой в прежние времена люди умира­ли мирно и безмятежно». Он предполагает, что поло­жение изменилось лишь в наше время. Пребывая во власти романтического духа, Арьес недоверчиво смо­трит на плохое настоящее, предпочитая ему лучшее прошлое». Однако «Средневековье длилось века, — продолжал Элиас, — и все это время страх перед смертью не оставался одинаковым. На протяжении XIV века он становился значительно сильнее. Росли города. Повсеместно распространялась чума, косив­шая население Европы, и укреплялась власть страха. В текстах и в изображениях возникла тема плясок смер­ти. Мирная смерть в прошлом? Такой взгляд пред­ставляется в высшей степени односторонним!»

118

 

Однако имеет смысл поменять перспективу или, другими словами, использовать другой подход. Ибо проблема смерти заключается в другом. Историк Мишель Лоуер прав, когда, не отметая взгляды Фи­липпа Арьеса как романтические и пассеистские, предлагает новую идею. Он утверждает, что, «по-ви­димому, настоящим предметом интереса медиевис­та должна быть не столько смерть как таковая, те чувства, то отношение, которые она к себе вызыва­ет, сколько умершие. Важно то, насколько заботли­во с ними обращались, то место, которое им предо­ставляли живые, та роль, которую они играли». Ибо смерть в христианском миропонимании — это всего лишь момент, связывающий земную жизнь с поту­сторонней. Таким образом, изучение отношения к телам умерших и умирающих позволит приблизить­ся к пониманию того, как средневековые люди вос­принимали событие, которое однажды произойдет с каждым.

 

 

РУКОВОДСТВО ДЛЯ УМИРАЮЩИХ

В 421—422 годах Святой Августин написал трактат о том, как следует «заботиться об умерших». Церковь обрела своего рода руководство для умирающих и придала ему ранг «европейской траурной хартии». Согласно распространявшимся западной Церковью правилам, облегчить участь мертвых можно было тре­мя способами: молиться, приобщаться Святых Даров и подавать милостыню за упокой души усопшего. Церковь как будто интересовалась только смертью души, поскольку угасание тела означало освобожде­ние души от оболочки плоти и вхождение ее в Царст­во Божие. Однако этого нельзя сказать об обычаях, к которым Церковь первое время относилась терпимо.

119

 

В самом деле, с древних времен живые заботились о телах умерших членов своих семей. Прежде всего женщинам надлежало обмыть тело и подготовить его к путешествию в царство мертвых. По поверьям, усопшие могли иногда возвращаться оттуда, чтобы терзать души живых. Утверждение христианства не привело к отказу от обычаев, унаследованных от язы­чества. Сложилась, правда, иерархия усопших. Пред­метом чествования и почитания могли стать только останки святых, возводившиеся в этот ранг разного рода манипуляциями. Разумеется, за умерших моли­лись, однако делали это посредством новых героев, то есть святых. Между земным и потусторонним ми­рами устанавливалось сообщение. «Таким обра­зом, — пишет Питер Браун, — была в конце концов нарушена граница, с незапамятных времен отделяв­шая сообщество живых от мертвых»34.

 

Однако понемногу заботу об усопших все больше брала на себя Церковь. С VIII—IX веков она подвер­гала осуждению «суеверные» похоронные обычаи. По всей Западной Европе начали распространяться за­упокойные службы и молитвы. «Если античные не­крополи принимали всех мертвых без различия, то освященные Церковью, получившие благословение кладбища Средневековья постепенно превращались в места упокоения исключительно для верующих хрис­тиан», — заключает Мишель Лоуер. В эпоху Каролингов настоящими специалистами по сохранению па­мяти о мертвых и отделению духа от тела выступали «умершие для мира» — монахи. Они становились обя­зательными посредниками, необходимыми агентами «перехода» в мир иной, поскольку принимали по­следнюю исповедь, соборовали и составляли завеща­ния. Итак, Церковь занималась теперь телами усоп­ших, установив их иерархию в зависимости от социального положения людей при жизни. Однако традиции и обычаи сохранялись. «Сельские и город­ские кладбища оставались прибежищем, приютом, местом, где собирались и веселились. Там вершили

120

 

суд, заключали договоры и вели торговлю», — отме­чает Лоуер. Общество сопротивлялось христианиза­ции смерти. «Карнавал» не складывал оружие под на­тиском «поста», вмешивавшегося в жизнь людей вплоть до самой кончины. Над останками усопших даже устраивали пляски, чтобы одновременно и при­близиться к ним, и удержать их на расстоянии.

 

В 30-е годы XI века, дабы унифицировать похо­ронные обряды и календарь поминовения и подчи­нить их контролю Церкви, монахи Клюни ввели ежегодный праздник всех умерших, отмечавшийся 2 ноября. «Благодаря новому празднику, — разъясня­ет Мишель Лоуер, — отныне ни один усопший, по крайней мере, заочно не мог избежать церковных процедур».

 

Поворот произошел в конце XII—начале XIII ве­ков, когда смерть начала приобретать индивидуаль­ный характер. IV Латеранский собор поставил испо­ведь в центр христианской традиции. Таким образом, теологи запустили механизм поворота к индивидуа­лизации, к исследованию совести, к самоанализу. Анонимности приходил конец, так же как и гробни­цам с изображениями лежащих фигур, расчленению трупов королей ради того, чтобы умножить число мест их культа. Теперь необходимым считалось со­хранение целостности останков. Тело усопшего ста­новилось предметом специального внимания. Во всяком случае, начиная с XIII века установленные Церковью похоронные ритуалы возобладали над на­родными обычаями. Тела усопших отныне переноси­ли из дома в Церковь, где и осуществлялась похорон­ная церемония. Произошла, если можно так сказать, урбанизация умерших, неразрывно связанная с урба­низацией средневекового общества. Складывалась практика юридического оформления смерти, возро­дились завещания. Выдающийся историк Эрнст Кан­торович обратился к воображаемому средневековых

121

 

людей, или к юридической фикции, что позволило ему обнаружить феномен «двух тел короля». Пер­вое — физическое тело короля (или правителя) — уга­сало в день его смерти. Второе — политическое те­ло — продолжало существовать и увековечивалось33. «Король умер, да здравствует король!» — таким тор­жественным ритуальным возгласом объявляли о смерти короля начиная с XV века. И все же, по-види­мому, Канторович несколько преувеличивал распро­страненность и общепринятость представления о двух телах короля. Люди Средневековья, включая ду­ховенство, гораздо конкретнее представляли себе те­ло своего государя. К тому же мало в каких странах пользовались именно этой формулой. Англия в дан­ном случае являла собой исключение. И неслучайно, конечно, во Франции выражение «Король умер, да здравствует король!» утвердилось в XV веке, когда она находилась под пятой англичан.

 

ПРИСУТСТВИЕ МЕРТВЫХ

Эпидемии «осени Средневековья» больше изолиро­вали людей друг от друга, чем способствовали осо­знанию ими своей исключительности. Живым не­редко приходилось «знакомиться» со смертью вдали от родины, в скитаниях, на чужбине. «Макабрические образы, зрелище расчлененных и иссушенных трупов, были призваны внушить страх, побудить к покаянию, как и многочисленные «Искусства уми­рать», «Приуготовления к смерти», широко распро­странившиеся начиная с середины XV века. Однако они, кроме того, показывали нечто новое: ужас перед потерей индивидуальности, — пишет Мишель Лоу-ер. — Возможно, они представляли собой протест общества против одиночества и заброшенности». Возможно, в них содержалось двойное опроверже­ние как Арьеса, так и Элиаса, которое могло бы их

122

примирить. Ибо если трудно считать преимуществом людей Средневековья «мирную смерть», на которой настаивал первый, то и «одиночество умирающих», о котором твердил второй, остается уделом не только людей нашего времени.

 

Во всяком случае, одно можно сказать со всей оп­ределенностью: как в реальной жизни, так и в мире воображаемого средневековых людей постоянно присутствовали мертвые. В XII веке появился «ко­роль мертвых» Эрлекин, который властвовал над ор­дами проклятых рыцарей и всякой мелкой нечистью. По поверьям, они рыскали по обочинам дорог и опушкам леса. Встречи с ним или его жутким семей­ством («госпожой Эрлекин») следовало остерегаться, дабы не пропасть и не угодить в ад. Единственная возможность уцелеть состояла в том, чтобы до самой смерти носить на своем теле неизгладимую отмети­ну, удостоверявшую существование призрака. Таким образом — особенно с X—XI веков — складывались рассказы о привидениях, которые преследовали жи­вых. В них часто утверждалось, что привидениями становятся «умершие преждевременно» или «ненор­мально», погибшие насильственной смертью: жерт­вы убийц, женщины, умершие во время родов, не­крещеные младенцы, а также самоубийцы. Мертвые являлись живым и требовали от них «поддержки»: заупокойных служб, милостыни, молитв, дабы осво­бодиться из чистилища. Размеры помощи могли ста­новиться предметом оценки и торга. Церковь, кото­рая прежде отвергала подобные россказни как суеверие и язычество, теперь собирала их и перера­батывала в свой теоретический багаж. Она довольно ловко следила за появлением подобных историй и поощряла их распространение.

 

И, как это ни парадоксально, призрачные виде­ния имели отношение к телу. «Они затрагивают от­нюдь не только дух того, кому снится сон, или ясно­видящего,

123

 

а могут воздействовать и на его тело. Они не совсем лишены материальной формы, а могут об­ладать некоей телесностью. Они не до конца отдели­лись от тела умершего, поэтому могут устанавливать с ним связь, а также являться живым», — так пишет Жан-Клод Шмитт в большом исследовании, посвя­щенном привидениям36.

 

Существует много историй, как привидения про­жигали живых. В знаменитом exemplum XIII века, а также в «Золотой легенде» Иакова Ворагинского рас­сказывается о том, как призрак хотел убедить уни-верситария мэтра Серло в тщете его знаний. «Приви­дение уронило каплю раскаленного пота на его руку, и она тут же впиталась и прошла сквозь все его те­ло». Призраки выходили из могил и терзали живых. В захватывающих йоркширских рассказах они даже дрались с живыми или пили их кровь. Шекспир, изо­бражавший духов и явления мертвых, был, конечно же, человеком Средневековья.

 

Подобно тому как считалось, что от тел умерших святых исходит «запах святости», так же верили, что не подвержены тлению тела превратившихся в при­зраков. Получается, что действие непреложного фи­зиологического закона не распространялось на тела святых и носителей зла. Средневековые представле­ния о смерти породили новое искусство, тоже прене­брегавшее всеми правилами биологии, — искусство макабра.

 

В XIII веке в Западной Европе оказался в ходу не­ясного происхождения сюжет разговора «трех мерт­вецов и трех живых». Суть его составлял диалог меж­ду тремя молодыми людьми и тремя трупами. В нем разъяснялась участь, ожидавшая молодых людей в будущем. «Мы были тем, что вы есть, — говорил пер­вый мертвец. — Вы будете тем, что мы есть». Исто­рики и семиологи высказывали разные предположе­ния о происхождении термина «макабр». Некоторые

124

 

видели в нем ономатопею, передающую стук костей, другие возводили его к латинским словам mactorum chorea, означающих «пляску тощих». Как бы то ни было, искусство макабра, то есть изображение тру­пов, переживало расцвет, и особенно в танце.

 

Как отмечает Андре Корвизье, «стихи о мертвецах сначала выступали в форме проповеди»37. Таким об­разом, они адресовались в первую очередь душе, од­нако все заслонял вездесущий разлагающийся труп. Он напоминал об объединяющей всех людей смерти, перед которой все оказывались равны, независимо от существовавшей в обществе иерархии. «И коль ско­ро будут съедены червями ваши тела, посмотрите на себя: мертвые, сгнившие, вонючие, голые. Каковы мы сейчас, таковы будете вы». — пели поэты. И в до­вершение социальной сатиры о трупе короля говори­лось следующее: «Это теперь всего лишь мясо для червей, все его величие отдано червям».

 

Тема макабра, впрочем, проникла во все виды ис­кусства, и особенно в изобразительное. Она встреча­лась во фресках, скульптуре, миниатюрах, гравюрах, макабрические образы появлялись на игральных картах. Изображения, являвшиеся «книгой для бед­ных», обрушивали на сознание людей ужас перед смертью и омерзение к трупу. Такие образы оказа­лись актуальны в XIV веке, в позднее Средневековье. Чума и проказа, бесспорно, способствовали посто­янному возобновлению страха. Тогда предпочитали изображение трупа, а не скелета, которое почиталось более мягким и почти смешным. На христианских могилах и гробницах появлялись изображения лежа­щих разлагающихся трупов — транси (переходящие в мир иной). Так, на могиле кардинала Лагранжа во Франции изображено мертвое тело, которое должно напоминать прохожему о суетности и смирении: «Вскоре ты будешь, как я, отвратительным трупом, кормом для червей».

125

 

В наше время страхи, как представляется, сосре­дотачиваются в первую очередь на боли и агонии. В Средние века люди больше всего боялись внезапной смерти. Человек в таком случае рисковал умереть в состоянии смертного греха, а потому мог быть осуж­ден на адские муки. Как сказано в Евангелии от Мат­фея (Мф. 25, 31—46), в конце времен Бог на Страш­ном суде отделит «овец от козлов», праведных от неправедных. Первые окажутся в райских садах, вто­рые — «в огне вечном». Посмертная судьба опреде­лится поведением при жизни: грешникам — ад, бла­гочестивым — рай. Убеждение в том, что каждый попадет либо на небо, либо в преисподнюю, жило в каждом человеке эпохи Средневековья.

 

К дуалистичности потустороннего мира, вырисо­вывающейся в Новом Завете, христианство добавило тему воскресения тел после Страшного суда. Жером Баше напоминает, что «посмертная судьба определя­лась не только вопросом о бессмертии души, но еще и тем, что станет с воскресшим телом. Так, грешни­ки будут страдать телом и душой, а избранные полу­чат награду в небесной благодати. Они будут наделе­ны великолепным, совершенным в своей красоте и вечно молодым телом, легко двигающимся и излуча­ющим свет. Таково искупление, которое христианст­во обещает в ином мире телу, в этом мире обречен­ному на презрение»38. Начиная со второй половины XII века появилось еще и некое третье место, пред­назначенное для обычных грешников, то есть для большинства людей, — это чистилище, своего рода зал ожидания39.

 

Пребывавшие в этом подземном обиталище души обладали телом и подвергались мучениям, как в аду, но имели надежду, претерпев все муки, выйти оттуда. Милосердие Божие позволяло им уповать на обрете­ние благодатного тела в раю. Кроме того, им помога­ла и Церковь. Она обладала властью уменьшить срок

126

 

пребывания в чистилище путем выдачи «индульген­ций». Таким образом, смерть становилась «платой за грех». География потустороннего мира расширилась и обогатилась двумя лимбами. В одном пребывали добродетельные нехристиане, и оттуда Иисус вывел в рай ветхозаветных патриархов; в другом — дети, умершие некрещеными, которых таким образом спа­сали от мук ада. Кстати, ад опять-таки выражался «метафорой», имевшей отношение к телу: его назы­вали «пастью».

 

Жером Баше опубликовал замечательное иссле­довании о том, какие представления об аде бытова­ли во Франции и в Италии. Он показал, что с XI в. «почти обязательным мотивом изображения ада» стала пасть, причем первое время изображали омер­зительную пасть Левиафана, финикийского мифиче­ского чудовища, заглатывавшего грешников. Такие образы можно увидеть, в частности, на тимпанах со­боров в Париже, Шартре и Бурже40. Самая худшая из мук ада снова касалась тела — она состояла в невоз­можности узреть Святую Троицу.

 

Итак, пишет Жером Баше, «ад предстает как жи­вотная мощь, которая демонстрирует ненасытную агрессивность. У нее острые клыки, она ворочает че­люстями и гипнотизирует взглядом. Демоны с чудо­вищными звериными телами суетятся среди всполо­хов огня и кишащих змей, ворошат крюками и другими орудиями грешников, сваленных в беспоря­дочную кучу или кипящих в котле огненном. По го­ловным уборам среди них подчас можно узнать ко­ролей и епископов (они встречаются также и в раю). На шее скупца болтается кошелек; грудь и половые органы сладострастницы кусают змеи и жабы».

 

В XIV веке инфернальный образ Левиафана посте­пенно уступает место «владыке скорби», как пишет Данте, то есть сатане. «Кроме того, муки становятся разнообразнее: в аду вешают, отсекают конечности,


127

 


кастрируют, поджаривают тела на вертеле, сдирают кожу — налицо весь богатый арсенал наказаний, практиковавшихся земным правосудием, причем са­дистское воображение даже сильно превосходит их, — продолжает Жером Баше. — Помимо всего прочего, художники заботятся о том, чтобы наказание на изо­бражениях соответствовало совершенному греху. Гневливые закалывают друг друга кинжалами, ску­пым заливают в глотку расплавленное золото, содо­митов сажают на кол, гордецов сатана топчет ногами, сладострастники, пребывая в огне, соединены в веч­ном соитии, обжоры располагаются у стола и не име­ют возможности есть».

 

Таким образом, по утверждению Жана-Клода Шмитта, в Средние века «мертвые пребывали в цент­ре жизни, как кладбише в центре деревни»41. Сопря­женное с телом противоречие, которое присуще евро­пейскому Средневековью, проявлялось и в связи со смертью. «Душа считалась «нематериальной», однако она «подлежала наказанию»: в аду или в чистилище она подвергалась пыткам огнем или холодом, причем средневековые люди [...] представляли их себе столь конкретно, что называли "телесными"».

 

На самом деле, констатирует Жан-Клод Шмитт, средневековое христианство так никогда и не смогло примирить два внутренне присущих ему противопо­ложных стремления. «С одной стороны, оно желало отринуть тело, дабы облегчить воспарение души к Богу, и вследствие этого уподобляло «духовное» не­материальному. С другой стороны, нужно было пред­ставить себе нечто видимое, поместить его в прост­ранство и во время, вообразить место, формы, объем и телесность даже там, где они должны быть исклю­чены».

 

 

ПРОЦЕСС ЦИВИЛИЗАЦИИ ТЕЛА

 

 

Церкви не удавалось полностью подчинить тело своему контролю, и она упражнялась в придумыва­нии для него правил, регламентов и предписаний. Она овладевала телесными практиками, контроли­руя и приспосабливая унаследованную от Антично­сти языческую манеру поведения, которую не при­нимала и отвергала. Все области социальной и частной жизни, так или иначе связанные с телом: кулинарное искусство, эталоны красоты, жесты, любовь и отношение к наготе, — подчинялись вос­торжествовавшей в Европе новой идеологии. Одна­ко подобные изменения составляли длительный процесс. Утверждавшееся христианство и склады­вавшееся придворное общество стремились «циви­лизовать тело» и привить ему хорошие манеры. Но тело сопротивлялось. Эротика и обнаженное тело появлялись в рисунках на полях рукописей и в лите­ратурных произведениях. Народные праздники со­провождались кутежами и обжорством. А в мире во­ображаемого средневековых людей существовала страна Кокань. Тело находилось в центре противо­речий и столкновений, с ним все время происходи­ли какие-то перемены. Его вклад в нашу культуру оказался очень велик. Уместно даже говорить о не­коей концепции культуры, некоторые черты, прояв­ления и сферы быта которой, благодаря многочис­ленным свидетельствам, мы смогли представить в этой книге.

129

 


GULA И ГАСТРОНОМИЯ

 

Присущее средневековой европейской культуре про­тиворечие, связанное с телом, продолжало существо­вать, несмотря ни на что. Покаяние и аскетизм, умерщвление плоти и посты — все было связано с те­лом. Одним из тягчайших считался грех gula — об­жорство (это слово переводится с латинского языка как «пасть»). Почти всегда он сопровождался сладо­страстием. В этой связи монахи разработали для себя специфический режим питания, целое учение о пи­тании. Сначала из рациона исключили мясо, но раз­решалась рыба, однако за лучшее почитали употреб­ление в пищу овощей и даже диких растений и трав, если речь шла об отшельниках. Считалось, что это больше соответствует образу райского сада. Однако развитие контактов, а также социальное и политиче­ское единство аристократии и высшего духовенства привели к тому, что пищевые традиции несколько сблизились. В монастырях стало появляться мясо.

 

Вместе с тем, как мы видели, еда являлась одним из главных удовольствий. Пищевая культура развива­лась в двух направлениях. Во-первых, складывались представления о диетическом питании, основывав­шиеся главным образом на монастырских пищевых традициях. Во-вторых, высшие классы общества, аристократия и буржуазия, но также и верхушка ду­ховенства, искали утонченности, которая превратила питание в культуру, а кухню в гастрономию. Той утонченности, которая придавала удовольствию рес­пектабельность.

 

ВСТРЕЧА ДВУХ КУЛЬТУР И МОДЕЛЕЙ ПИТАНИЯ

Средневековью достались в наследство две различ­ные модели питания: культура злаков и культура мя­са. В основе первой лежала средиземноморская три­ада

130

древних греков и римлян. Она состояла из злако­вых, виноградного вина и оливкового масла. Вторая восходила к культуре варварских народов, прежде всего германцев. Античные авторы с презрением пи­сали, что эти племена пребывают во мраке животно­го существования. Конечно, подобное противопос­тавление весьма схематично и содержит в себе большое упрощение. Варвары, так же как эллины и римляне, выращивали злаки и употребляли в пищу зерно. Их «национальным» напитком было ячменное пиво, которое начиная с XIV века вытеснялось пивом из хмеля. В свою очередь, римляне разводили скот и потребляли мясо.

 

Однако в III—IV веках, когда Римская империя оказалась под угрозой, противостояние двух моделей питания усилилось. В самом деле, противопоставле­ние культуры злаковых культуре мяса в сознании римлян означало едва ли не противопоставление ци­вилизации варварству. Позже оно выразилось еще в одной оппозиции: христианского вина, которое пи­ла аристократия, и языческого пива, которое пил на­род. Впрочем, это не помешало францисканцам в XIII веке не устанавливать никакого различия между «монастырями, где пьют вино» и «монастырями, где пьют пиво». Как замечает Массимо Монтанари, «симбиоз двух миров и двух культур стал возмож­ным, потому что сами победители, варвары, ставшие господствующим классом средневековой Европы, поддались очарованию римской модели и приняли ее ценности»1. Однако, констатируя обращение вар­варов к античной модели питания, не следует забы­вать о роли христианства. Ибо в новой религии, мо­гущество которой усиливалось, хлеб, вино и масло являются главными сакральными яствами, элемен­тами литургии.

131

 

Итак, противостояние двух моделей все же оста­валось реальностью. Оно особенно сказывалось в возрастании роли леса как пространства и как эле­мента мира воображаемого людей Средневековья2. В самом деле, лес, который они осваивали, являл со­бой для них нечто одновременно отталкивающее и желанное, опасное и притягивающее. Он был источ­ником пищи, пространством, где занимались соби­рательством, рыбалкой, бортничеством и охотой. Скот пасся там практически на свободе. Жизнь била ключом в этом мире «лесных жителей» (boisilleurs), как говорил Марк Блок. Там протекала деятель­ность, плоды которой дополняли питание людей, хо­тя основу его составляли продукты земледелия и ви­ноградарства. Большой Кабан, славное животное и гордость леса, становился почти равным Великой Матери Земле, которой поклонялись средиземно­морские народы. Таким образом, в средневековой Европе германская и римская модели встретились, в результате чего возникла собственная культура пита­ния. Постепенно утверждалась смешанная модель, включавшая в себя зерно и овоши, мясо и рыбу. Причем преимуществами такого здорового питания пользовались как богатые, так и бедные. В эпоху раннего Средневековья редко случался не только го­лод, но даже недоедание. Во-первых, потому, что численность населения была невелика, а во-вторых, как раз вследствие того, что питались относительно правильно. Кстати, значение фактора обычно недо­оценивается. Личный огород, не облагавшийся на­логом, обеспечивал удовлетворение повседневных потребностей. Вместе с тем при существовавшем со­циальном неравенстве и множестве болезней харак­терная для Средних веков известная сбалансирован­ность питания, разумеется, не обеспечивала полной безопасности.

132

 

Вплоть до IX века охота была свободной. Лучшей добычей считался черный поросенок, который боль­ше походил на кабана, чем на современного поро­сенка. Вино распространялось повсеместно, хотя яч­менное пиво еще служило неким языческим симво­лом, противостоявшим христианской сакральности. Воде не доверяли, так как подозревали, что именно она переносит болезни. В отличие от римских крес­тьян, средневековые часто предпочитали пшенице рожь и овес, ячмень и полбу, просо и сорго. Очень высоко ценилась домашняя птица, в то время как дичь играла, вероятно, гораздо меньшую роль в пи­тании, чем принято считать, хотя ее символическая ценность оставалась очень высокой. Большим спро­сом в средневековом обществе пользовался каплун, ибо оно хорошо знало, насколько вкусно мясо каст­рированного петуха (здесь снова проявлялось «зна­ние тела», на этот раз тела животного). Коль скоро существовало стремление «цивилизовать тело», то логично, что домашняя птица оказывалась более привлекательной, чем «варварское» мясо дичи.

 

Нарушение баланса в питании носило в значи­тельной степени социальный характер и являлось скорее количественным, чем качественным. Свиде­тельствами здоровья и благополучия считались пол­нота и хороший аппетит, застолья и пиры. «Не до­стоин править нами тот, кто довольствуется скудной трапезой», — сказал якобы архиепископ Меца герцо­гу Сполето, когда тот явился требовать корону коро­ля франков. Знатная военная верхушка превозноси­ла изобилие. В народном мире воображаемого его эквивалентом стала страна Кокань.

 

В IX—X веках начался демографический рост, вне всякого сомнения, благодаря относительной стабиль­ности в обеспечении продуктами питания. И именно тогда стал постепенно ограничиваться доступ просто­людинов к лесным и пастбищным угодьям. Высшие слои понемногу присваивали себе пространства, где можно было охотиться и добывать необходимое. «На­иболее значительным событием в истории пита­ния, —

133

 

утверждает Массимо Монтанари, — возмож­но, явилось запрещение или, во всяком случае, под­чинение строгим правилам эксплуатации невозделан­ных угодий. Запреты вводились систематически начиная с середины эпохи Средневековья. Таким об­разом, основу питания низших классов отныне со­ставляли главным образом продукты растительного происхождения (зерновые и овощи). В то же время потребление мяса (особенно дичи, но и свежего мяса вообще) стало привилегией небольшого числа людей. Оно все более явственно воспринималось как показа­тель высокого общественного положения»3. Противо­стояние культуры хлеба и культуры мяса, отделявшее античных людей от варваров, сменилось новым — культуры бедных и культуры богатых, отодвинувшим старое на второй план. Самые бедные жители сель­ской местности питались теперь в основном издели­ями из зерна и овощами. Считалось, что хлеб лучше всего соответствует положению и занятиям labora-tores. Баранина же, а еще лучше — говядина украша­ли стол недавно появившихся богатых горожан. Вот так мясо, которое человек добывал в противоборстве со зверем, стало ассоциироваться с богатством и си­лой, с плотью и мускулатурой.

 

ХОРОШИЕ МАНЕРЫ

Между тем стремление цивилизовать тело не ослабе­вало. Норберт Элиас, а вслед за ним Жан-Луи Флан-дрен4 показали, что совершенствование нравов про­ходило через воспитание хороших манер и искусство застолья. Дворянство и буржуазия подчеркивали свою социальную особенность и при этом проявляли неослабевающую жадность до удовольствий. Прису­щие им изощренность и излишества в еде породили ту форму утонченности, которая превращала прием пищи в культуру, а кухню — в гастрономию. В XIII—

134

 

XIV веках появились кулинарные книги и рецепты. Складывалось целое искусство приготовления блюд. Разнообразие оттенков вкуса обеспечивали пряности: перец, корица или имбирь, лаванда или галанга; сла­дость давали мед или сушеные фрукты, кислоту — ви­ноградный и лимонный соки. Применялись пищевые красители: желтый — из шафрана, белый — из мин­даля, красный — из пюре земляники или вишни. Вку­сы умели смешивать, например сладкое с соленым. Пищу готовили по-разному, например, мясо и рыбу часто предпочитали жарить, а не варить, использова­ли соусы, пекли изделия из теста. Это искусство, со­единявшееся с искусством любить, ухаживать и же­лать, вдохновляло как простых горожан, так и тех, кто накрывал столы при европейских дворах5. Если стря­пуха из крестьянской лачуги черпала свои познания от собственной матери, то профессиональный повар обладал искусством, плоды которого продавал. Он именовался coquinarius («трактирщик»). Искусный повар, служивший определенному хозяину, {maitre queux, а по-латыни — coquus), становился важной персоной в богатом доме. Как повседневная, так и особая трапезы представляли собой общественный акт, подчиненный правилам и демонстрировавший иерархию. Такая трапеза «одновременно обозначала различия и объединяла»6. Место за столом, порядок подачи блюд, способ прислуживать — все это было связано с приобщением тела к цивилизации и входи­ло в обиход вместе с искусством застолья и хороши­ми манерами. Запрещалось плеваться, сморкаться, предлагать соседу кусок, от которого перед этим от­кусывал. Так в эпоху Средневековья происходило об­лагораживание пищевых привычек. Теперь ели не ле­жа, как римляне, а сидя. Пищу, конечно, продолжали брать руками, но строго по правилам, как это делали мусульмане. Во время застолья полагалось соблюдать надлежащее расстояние между сотрапезниками. На­конец, высшим материальным проявлением «циви­лизации нравов» стало изобретение вилки. Она была завезена из Византии через Венецию в конце эпохи Средневековья.

135

 

ПРЕДСТАВЛЕНИЕ ТЕЛА

 

Процесс цивилизации нравов в Средние века прохо­дил через цивилизацию жестов. В мире, сознание ко­торого обращалось к духовности, который отвергал тело и возводил храмы из камня, манера двигаться не могла быть естественной. Важную роль в этом обще­стве играли ритуалы. Жесты рук, сложенных в молит­ве, поцелуй вассала во время принесения оммажа, жесты обещания и устного договора, различные дви­жения и положения тела имели отношение к самой сути социальной жизни. Точно так же как и представ­ления и привычки. Средневековые теологи задава­лись вопросом, будут ли тела избранных в раю обна­женными или одетыми. Как и многие вопросы, касающиеся тела, этот имел большое значение для общества, раздираемого противоречием между по­давлением и превознесением тела. Восприятие наго­ты разделялось на образ невинности человека до пер­вородного греха, красоты, которую Господь даровал мужчине и женщине, и образ сладострастия. Понятие о женской красоте металось между персонажами Евы-искусительницы и Марии-искупительницы. Одежду воспринимали то как защитную броню, то как украшение. Получили распространение бани и парильни, которые, возможно, больше, чем следует, связывают с проституцией. Им, конечно, не удалось обрести тот статус и то значение, которые имели тер­мы в Античности. Однако они по-своему предостав­ляли не меньше возможностей цивилизовать тело, которое появлялось в разных видах и мизансценах.

136

 

НАГОЕ ИЛИ ОДЕТОЕ?

В противоположность распространенному мнению, люди Средневековья не испытывали ненависти к на­готе. Ее действительно осуждала Церковь. Тем не ме­нее обнаженное тело оставалось в центре дилеммы: его обесценивали и возвышали одновременно. Хри­стианство решительно отвергало античные обы­чаи — гимнастику (от греческого слова gymnos«об­наженный»), которой атлеты предавались, скинув одежду. Правда, с тех пор как утвердился брак, имев­ший целью зачатие, супружеским парам дозволялось ложиться нагими, как о том свидетельствуют много­численные изображения. Тем не менее даже в браке нагое тело оставалось опасным. А изображение об­наженных супругов в постели могло означать грех сладострастия. В этом случае лишь контекст позво­лял определить, шла ли речь о распущенности или о следовании законам брака и продолжения рода. Итак, нагота пребывала в униженном положении, но, несмотря на это, воспринималась по-разному: как красота или как грех, как состояние невинности или как зло.

 

Воплощением амбивалентности телесной красо­ты человека в эпоху Средневековья являлись Адам и Ева. С одной стороны, их изображали, старающи­мися скрыть свою наготу, ставшую наказанием за первородный грех. С другой — их тела напоминали не только о грехе, но и об изначальной невинности. Они давали возможность запечатлеть красоту, ко­торую Бог даровал мужчине и женщине. Образы Адама и Евы встречаются очень часто начиная с XIII века, что свидетельствует о притягательности физической наготы для средневековых людей. На изображениях воскресения мертвых из гроба и из могилы выходят не скелеты, а тела, вновь обретшие свою плоть.

137

 

Вместе с тем обнаженное тело чаще всего ассо­циировалось с опасностью, если не со злом, и было связано с дикостью и безумием. Когда в романе Кретьена де Труа сходит с ума рыцарь Ивэйн, он ди­чает, убегает в лес и живет там голым, сорвав с себя одежду. Состояние обнаженности считалось, кроме того, в высшей степени рискованным с точки зре­ния морали, поскольку связывалось с бесстыдством и эротизмом. Напротив, одежда воспринималась не только как украшение, но и как защитная броня.

 

Наготе противостояли монашеское одеяние и, в еще большей степени, военный мундир. Для самых именитых членов общества существовали торжест­венные ритуалы облачения в соответствующую одеж­ду: монашеский постриг и рукоположение священ­ника, посвящение в рыцари. Один из самых важных ритуалов — коронация — состоял в том, что король снимал одежду и облачался в королевское платье. В этом проявлялась противоречивая природа одежды: она обнажала и скрывала наготу тела.

 

Потрясающе показательный пример связан со святым Франциском Ассизским. Свое обращение и переход в апостольское состояние он ознаменовал актами публичного раздевания. Первый раз святой Франциск предстал нагим перед епископом, перед собственным отцом и перед народом Ассизи, дабы торжественно показать, что отказывается от имуще­ства, от социального положения и какого бы то ни было богатства. Второй раз он проповедовал обна­женным с соборной кафедры. Таким образом, свя­той Франциск буквально исполнил то, к чему на рубеже XII и XIII веков призывали поборники бед­ности и отказа от земных благ: «Нагими следуйте за нагим Христом». Литература хорошо показывает, как в игре наготы с одеждой весьма своеобразно вырисовывался идеал куртуазности. Куртуазные герои — как женщины, так и мужчины — были кра­сивы.

138

 

У женщин красоту обнаженного тела подчер­кивала красота волос, собранных в косы. Тело кур­туазного мужчины представлялось взору его дамы, дабы она восхищалась им и желала его, так же как и другие дамы, которые могли его видеть. Ланселот, герой романов артуровского цикла, блистал красо­той с головы до пят. Красивы были его волосы, гла­за, рот, шея и плечи, руки и бедра, ляжки и ноги. Вместе с тем куртуазные герои и героини заботи­лись также о красоте своей одежды, что способство­вало развитию моды. Куртуазная нагота обладала двойственностью. Она могла выступать и как гимн физической красоте, и как жало сексуальности и сладострастия. Мужчины и женщины Средневеко­вья метались между красотой обнаженного тела и красотой одежды, между невинностью и грехом, ис­пользовали украшения или беззащитную простоту собственного тела.

 

Нагота оставалась проблемой и не утрачивала противоречивости даже и за гробом, когда воскрес­шие тела попадали в рай. Многих теологов терзал вопрос о том, будут ли тела избранных обнаженны­ми или одетыми. Ибо находились аргументы в поль­зу как одного, так и другого ответа. В рамках чистой теологии ответ на этот вопрос был таков, что после Страшного суда останется физическая нагота, так как первородный грех для избранных окажется ис­купленным. Коль скоро одежда является следствием падения, то не будет необходимости ее демонстри­ровать. Другие полагали, что тела избранных будут облачены в одежды, обосновывая свою точку зрения не столько теологическими доводами, сколько их чувствительностью и стыдливостью. Впрочем, боль­шинство теологов, по-видимому, сделало выбор в пользу наготы, хотя торжествовавшее христианство в очередной раз заключило ее в рамки, подчинило правилам и по-своему «цивилизовало».

139

 

ЖЕНСКАЯ КРАСОТА: МЕЖДУ ЕВОЙ И МАРИЕЙ

Два полюса женской красоты в Средние века состав­ляли Ева и Мария. В противопоставлении этих обра­зов выразилось противоречивое отношение к самой женщине. С одной стороны, Ева-искусительница, первая грешница, что следовало из осмысления пер­вородного греха как связанного с полом. С другой стороны, Средневековье помнило, что Бог из Книги Бытия создал женщину, дабы избавить мужчину от одиночества. Ева стала для него необходимым по­мощником. Причем от ее сотворения и вплоть до первородного греха Ева, как, впрочем, и Адам, оста­валась нагой. Тема Сотворения мира и история пер­вой пары обрели в средневековом искусстве важное место. Средневековые зрители приобщались к вос­приятию обнаженного женского тела.

 

Средневековье открывало для себя женскую кра­соту через образы рая, в которых присутствовала на­гота, а душа человека подвергалась искушению. Франсуа Вийон с восхищением говорил: «А женщин плоть? О правый Боже! Бела, нежна, как вешний цвет». Воплощением красоты, той красоты, что по­буждала Средневековье открывать тело и прежде все­го лицо женщины, запечатленное на многочислен­ных портретах, становилась Ева.

 

Рядом с образом Евы вставал образ Марии, искупительницы грехов. Его наделяли красотой священ­ной, в отличие от красоты профанной. Соединение этих двух типов и составляло живую женскую красо­ту. Объектом поклонения являлось не тело Марии, а ее лицо. Когда в готическом искусстве — начиная с XIII века, и особенно в позднее Средневековье, — женское лицо становилось предметом возвышенно­го восхищения, в нем одновременно проступали два образа: и Евы, и Марии7.

140

 

В готическом искусстве эта тема со всеми ее про­тиворечиями раскрывалась через противопоставле­ние образов мудрых и неразумных дев. Сюжет про­исходит из Евангелия от Матфея, где говорится о десяти девах, «которые, взяв светильники свои, вы­шли навстречу жениху. Из них пять было мудрых и пять неразумных. Неразумные, взяв светильники свои, не взяли с собою масла. Мудрые же, вместе со светильниками своими, взяли масла в сосудах своих» (Мф. 25, 1—4). «Итак, бодрствуйте, ибо не знаете ни дня, ни часа, в который приидет Сын Человечес­кий», — заключает евангелист (Мф. 25, 13). Священ­ное Писание открывало перед скульптором возмож­ность воплотить двойственность женского лица, а также вообще привлечь внимание к женщине, к ее физическому облику.

 

КУПАНИЕ

В Средние века исчезли термы, и это означало пре­кращение практики общественных купаний, как ис­чезновение стадионов означало прекращение заня­тий спортом. «Тысяча лет без бань», — писал Мишле в книге «Ведьма». Он ошибался: люди Средневековья купались. Однако мы мало знаем об индивидуальных привычках домашнего купания в Средние века.

 

Напротив, нам хорошо известно о развитии прак­тики водолечения, прежде всего в Италии. Причем нужно отметить, что эта практика, в отличие от той, что имела место в Византии, по-видимому, не испы­тала влияния восточной традиции общественных бань. Зародившаяся в халифате Омейядов (661—750), при Аббасидах (750—1258) она распространилась на Магриб, Ближний Восток и достигла Испании, так что в отношении той эпохи можно говорить о «пара­дигме мусульманского универсализма». Восточная банная традиция называлась хаммам, однако в хрис­тианский

141

 

средневековый мир она не проникала. Зато в Италии, особенно в Тоскане, а также и в христиан­ской части Испании, в Англии и Германии рядом с водоемами появлялись водолечебные заведения.

 

Самым знаменитым стало заведение в Путеолах (Поццуоли) на севере Неаполитанского королевства. В XIII веке оно получило широкую известность бла­годаря популярности поэмы Петра Эболийского «De balneis Puteolaneis», некоторые рукописи которой были богато иллюстрированы. Тела купающихся хо­рошо смотрелись в контексте, вызывавшем в памяти обряд крещения.

 

В то же время общественные бани развивались во многих городах христианского мира, включая и ма­ленькие городки. Их называли купальнями, и они не имели того социального значения, какой имели ан­тичные термы. Изначально их не предполагалось де­лать местом встреч и бесед, они не предназначались для кутежей и пиршеств. Вместе с тем они, как изве­стно, стали пристанищем проституции, и этот порок сурово осуждался Церковью. Различия между му­сульманскими хаммам и христианскими купальнями объясняют подчас разницей в чувстве стыдливости. Лишь с наступлением Возрождения европейские мужчины и женщины стали осуждать наготу, кото­рая все меньше и меньше демонстрировалась пуб­лично. В Средние века они не отвергали наготу в ку­пальне или в постели.

 

КУЛЬТУРА ЖЕСТОВ

Средневековое общество изъяснялось прежде всего устно вплоть до XIII века, когда расцвет городской торговли и развитие управления повлекли за собой распространение письменной культуры. Вот почему особую роль в нем играли жесты. Кстати, даже пись­мо, которым владело почти исключительно духовен­ство,

142

представляет собой жест, действие, осуществля­емое рукой, и это действие считалось важным и почи­талось. Договоры и клятвы сопровождались жестами. Ритуал вассалитетного оммажа и посвящения в рыца­ри состоял в том, что вассал, сложив руки, вкладывал их в руки сюзерена, а тот сжимал их в своих. Это на­зывалось imixitio тапиит. Затем следовал поцелуй (osculum), который означал и показывал всем, что се­ньор принимал рыцаря в свою семью8. Таким обра­зом, для того, чтобы стать вассалом, требовались же­сты «рта и рук». Молитва, благословение, окуривание ладаном, покаяние... — буквально все части литургии, весь религиозный культ наполнены жестикуляцией.

 

Самый распространенный жанр средневековой литературы — это героические песни (chansons de geste). Подразумевалось, что именно телесный жест, затрагивавший всего человека целиком, являющийся внешним его проявлением (foris), позволяет про­явиться внутренним движениям (intus) души. Причем следовало различать жесты (gestus) и жестикуляцию (gesticulatio), то есть кривляние и всяческие гримасы, заставлявшие вспомнить о дьяволе. Здесь снова чув­ствуется внутреннее напряжение. С одной стороны, жест выражал внутренний мир, преданность вере. С другой — жестикуляция считалась знаком коварства, одержимости и греха. Вероятно, преследовали ско­морохов и осуждали смех именно потому, что у сме­ющегося искажаются рот и лицо. В свою очередь, и танец оказывался между двумя библейскими моделя­ми — позитивной и в высшей степени негативной. С одной стороны, он возводился к танцу Давида, с дру­гой — к танцу Саломеи перед отрубленной головой Иоанна Крестителя. Так что в глазах Церкви танец никогда не смог добиться достойного положения. Она осуждала неестественные позы, ужимки и пока­чивания разными частями тела. Отсюда же происхо­дило и осуждение театра.

143

 

Итак, много сделавший для понимания средне­векового жеста Жан-Клод Шмитт прав, когда ут­верждает, что «говорить о жестах — значит в первую очередь говорить о теле»9. Предприняв успешную попытку установить «смысл жестов» людей средне­вековой Европы, он пришел к заключению, что «жест одновременно превозносился и находился под сильным подозрением, был вездесущ, но оставался в подчинении. Тело, скованное моралью и правила­ми ритуала, никогда не признавало себя побежден­ным. Чем больше вокруг него и вокруг его жестов сжимались тиски норм и предписаний, тем больше становилось параллельных форм жестикуляции. Они проявлялись в выступлениях скоморохов, в восходивших к фольклору гротескных образах кар­навала, в мистических жестах богомольцев и фла­геллантов позднего Средневековья». За всем этим проглядывала борьба, которую вели друг с другом «пост» и «карнавал». Феноменом, связанным с те­лом, вслед за смехом становилось и слово. Они про­ходили через один и тот же несовершенный фильтр — рот, не отличавший грубые слова бого­хульства от слов молитвы и проповеди.

 

 

ТЕЛО ВО ВСЕХ СВОИХ СОСТОЯНИЯХ

 

С одной стороны, кодифицированному жесту (gestus) в средневековом обществе придавалось большое зна­чение. С другой — жестикуляция (gesticulatio) ассоци­ировалась с беспорядком и грехом. Равным образом это касалось всяческого паясничания и принятия неестественных поз. Вместе с тем тело постоянно пребывало в движении и выходило за рамки нормы. Литературные произведения, изобразительное ис­кусство, рассказы о путешествиях и поля рукописей населяли чудовища из мира воображаемого средне­вековых людей.

144

 

Они существовали на протяжении всего развития цивилизации, но Средние века воис­тину стали их золотой порой. Возможно, по утверж­дению историка Клод-Клер Каплер, эпоха, когда ges­tus и gesticulatio жестко противостояли друг другу, уродства и отклонения от нормы были очень распро­странены и сильно принижались, «в большей степе­ни нуждалась в них».

 

Что же касается спорта, то в Средние века он при­шел в упадок. Хотя игры и сохранялись, античные традиции были утрачены; стадионы, цирки и гимна-сии исчезли, став жертвой враждебной телу идеоло­гии. Да, люди Средневековья предавались телесным играм, но не так, как в прежние времена. И тем бо­лее не так, как в наше время. То, что мы сегодня на­зываем спортом, в XIX веке определилось и оформи­лось именно как восстановление связи с физической культурой Античности.

 

ЧУДОВИЩА

В мире воображаемого людей Средневековья, так же как и в иконографии, чудовища присутствовали не­изменно. Одни, например Левиафан, имели библей­ское происхождение, другие, как гидра, восходили к греко-римской мифологии, многие оказались поза­имствованы с Востока. Настоящим кладезем образов воображаемого средневековой Европы являлась Ин­дия, откуда в огромном количестве черпались мифи­ческие персонажи. Согласно объяснениям Церкви, их функция состояла в демонстрации способности Бога творить бесчисленное количество существ по­мимо человека. Клод-Клер Каплер подробно клас­сифицировала монстров в соответствии с их теле­сными особенностями10.

145

 

У некоторых из них недоставало чего-нибудь важного: головы, глаз, носа, языка и т.д. У других что-то было гипертрофировано: уши, шея, нога, ни­жняя губа, половые органы. Иногда вместо двух ор­ганов оказывался один (циклоп с одним глазом) или их насчитывалось больше, чем нужно (две головы, два тела, несколько глаз, рук, слишком много паль­цев вообще или только больших пальцев). Изобра­жались чудовища исключительно больших или ма­леньких размеров: великаны и карлики.

 

Монстры могли представлять собой гибриды рас­тения и человека. Считалось, например, что корни мандрагоры имеют форму мужчин и женщин. Самое большое распространение получили образы людей с головами животных, животных с головами или туло­вищами людей: сирены, сфинксы, кентавры, а также обаятельная Мелюзина. Эта женщина скрывала свою способность оборачиваться змеей или рыбой, дабы стать супругой, матерью, получить определен­ное общественное положение и избавиться от закля­тья". Иногда изображали мохнатых людей, которые жили как «дикари». Они особенно часто встречают­ся в иконографии XIV и особенно XV веков. Чудови­ща могли быть убийцами: антропофагами и дракона­ми-пожирателями.

 

Сексуальные фантазии средневековых христиан выражались в образах андрогинов. В том, что ненор­мальным считался определенный цвет кожи, прежде всего темный, можно усмотреть проявление расист­ских тенденций. Индия средневековой мечты была населена циклопами, людьми с глазами на туловище, на плечах или на пупке, людьми, обладавшими толь­ко одной огромной ногой, поднимавшейся над голо­вой, чтобы обеспечить тень. Такие монстры называ­лись сциаподами. У подобных созданий, как правило, наблюдались физические аномалии, которые делали их важными свидетельствами в истории тела. Когда святой Бернар Клервоский осуждал изображения ка­менных чудовищ в клюнийских монастырях, он,

146

 

про­тив собственной воли, подтверждал, что они облада­ют обаянием: «Что делает эта вереница смехотворных чудовищ, эта смущающая уродливая красота и это прекрасное уродство в монастырях, на глазах у брать­ев, занятых молитвой?»

 

В средневековом мире воображаемого жили дра­коны, которых повергал святой Георгий: изображе­нию их тел свойственна необычайная свобода. Счи­талось, что чудовищем, дабы напугать людей, часто оборачивается дьявол. В то же время в богатейшем мире монстров обнаруживались и существа с поло­жительной символикой. Так, символом девственно­сти стал единорог. Мы снова сталкиваемся с внут­ренней противоречивостью.

 

СПОРТ?

Вопрос о том, занимался ли «средневековый чело­век» спортом, долгое время занимал историков. Судя по всему, физические упражнения, практиковавши­еся в Средние века, не имели отношения к антично­му, в особенности греческому, спорту. Нет у них пря­мой связи и с современным спортом, сложившимся в XIX веке. Отличие «средневекового спорта» от ан­тичного и нынешнего состояло в том, что он не зави­сел от специальных общественных институтов и их особенностей. Его развитие не было обусловлено экономически.

 

Разумеется, в Средние века физическим упражне­ниям придавалось большое значение. Они даже со­ставляли часть того, что Норберт Элиас называл «про­цессом цивилизации», относясь в первую очередь к «цивилизации тела». Однако данное им в работе «Спорт и цивилизация»12 определение спорта непри­менимо к телесным играм Средневековья. Ибо спорт — это «лишенный ярости физический бой», а также обычная практика, которая требует социально­го

147

 

равенства участников, специально организован­ного и всегда одинакового пространства (стадиона, гимнасии и т.д.), правил, соблюдающихся обоими противниками, а также установленного календаря со­ревнований. Как подчеркивает Роже Шартье в пре­дисловии к исключительно важному труду Элиаса, во­круг которого до сих пор не затихает дискуссия, «в самом деле, нас не должны вводить в заблуждение преемственность словаря и сходство жестов. Различий между современным спортом и традиционными игра­ми больше, чем черт сходства».

 

Первая характерная черта средневековых физиче­ских упражнений состоит в том, что рыцарские игры, целью которых являлись военная подготовка и де­монстрация отличий высших слоев общества, не имели ничего общего с народными играми. Социаль­ные различия особенно ярко проявлялись в турнирах, о которых Жорж Дюби в книге «Бувинское воскре­сенье»13 замечал, что они породили обширную орга­низацию и отвечали экономическим потребностям, мало отличавшимся от тех, которые предъявляет со­временный спорт. И все же организация турнира — это не то же самое, что организация матча. В нем — если сравнивать лишь самые важные признаки — не существовало постоянных команд и стадионов.

 

Совсем другой комплекс физических упражне­ний практиковался в Средние века простонародьем, особенно крестьянами.

 

Они также несли в себе военную составляющую или, во всяком случае, происходили от практики са­мозащиты. Чаще всего основой таких упражнений являлась борьба, однако существовали и коллектив­ные игры, которые с возникновением соревнований и оформлением правил превращались в «спорт».

148

 

Две игры были особенно важны в повседневной жизни и мужчин, и женщин Средневековья. Пер­вая — это игра в мяч (jeu de раите), к которой часто возводят теннис, хотя она больше похожа на баск­скую пелоту. Во второй игре — суль (la soule«но­сок ноги», отсюда Soulier«башмак») — усматрива­ют предтечу футбола. Однако ни та, ни другая не обрели статуса спорта.

 

И все же цивилизация Средневековья придавала большое значение «телу в движении». На этом в пер­вую очередь акцентировал внимание Бернар Мерд-риняк в спорной, но пробуждающей мысль книге «Спорт в Средние века»14. Нельзя недооценивать масштаб данного явления. Оно включало в себя не только подвиги, но и умение играть в мяч, которое являлось важным дополнением к телесным навыкам. И еще следует особо сказать о скоморохах (jongleurs), участвовавших как в рыцарских сеньориальных раз­влечениях, так и в народных праздниках. От них тре­бовались телесные умения, очень сильно отличав­шиеся от того, что необходимо жонглерам Нового времени и наших дней, которые выступают в цирке, появившемся в XVI веке.

 

В Средние века ни стадиона, ни цирка не суще­ствовало. Не существовало и спорта. Ибо не было специального пространства, предназначенного для этих занятий. Место для испытания сил в сильном напряжении, вызывавшем «приятное телесное воз­буждение», даже место публичных рукопашных боев, если воспользоваться словарем Норберта Элиаса, всегда импровизировалось: поле, деревня, площадь. В современном бретонском обычае сопровождать крестный ход соревнованиями по перетягиванию ка­ната или состязаниями борцов посреди поля можно усмотреть преемственность со средневековыми уп­ражнениями и играми. И все же, несмотря на всю важность и распространенность физической культу­ры в Средние века, ее нельзя путать со спортом.

149

 

Возрождение спорта в XIX веке после средневе­кового упадка объяснялось глубокими социальными и культурными переменами. Самая главная из них состояла в возникновении конкуренции, порожден­ной промышленной революцией и утвердившейся в экономике. Появились коллективные спортивные игры в мяч, требовавшие создания команд. Новая английская аристократия изобрела колледжи для из­бранных, а вместе с ними — регби и футбол, которые постепенно прижились по всей Европе. Позже то же самое произошло с боксом, тоже пришедшим от ан­глосаксов. Тогда придумали ринг, еше одно место для занятий спортом.

 

В XIX веке утверждались новая культура и новая идеология тела, отвечавшая принципам гигиены. Она сопровождалась развитием гимнастики, особен­но в германских и скандинавских странах, где рас­цветала «шведская гимнастика». Повышению стату­са гигиены способствовала еще одна идея, носившая более индивидуальный характер, — демонстрация тела. Она проявлялась в моде на атлетизм и отража­ла в новом контексте старую античную максиму: в здоровом теле — здоровый дух (mens sana in corpore sano).

 

Весь этот комплекс экономических и социаль­ных, символических и политических факторов при­вел к оформлению в XIX веке идеологии, опирав­шейся на опыт и идеи греко-римской Античности. Так в 1896 году родились Олимпийские игры. Сред­невековье не является их предком.

 

 

ТЕЛО КАК МЕТАФОРА

 

 

В Средние века тело становилось метафорическим образом государства, города, Церкви, университета, человечества... Конечно, это не являлось новостью для Западной Европы. Еще Платон в «Государстве» говорил о применимости к «идеальному полису» мо­дели организма. В нем следовало различать голову (правителя-философа), живот (земледельцев) и ступ­ни (стражей). Позднее Гоббс в трактате «Левиафан» (1651) представлял государство как гигантское тело, образуемое огромным множеством людей, символом которого являлся суверен.

 

Вместе с тем метафорическое использование об­раза тела для обозначения институтов коренится именно в эпохе Средневековья. Церковь как сообще­ство верующих представлялась телом, голову которо­го воплощал Христос1. Города, без конца устраивая заговоры и организуя городские органы управления, тоже во что бы то ни стало стремились обрести «ми­стическое тело»2. Университеты рассматривались как «тело», обладавшее особым «престижем» (corps de prestige)1.

 

И все же наиболее важный смысл метафоры тела в Средние века оказался, по-видимому, связан с по­литикой. Мир трактовался как аналогия человека. Человек становился мирозданием в миниатюре. Об­наженное тело воспроизводило мир в уменьшенном виде, в центре которого оно располагалось. Именно такой образ можно видеть на великолепной миниа­тюре из книжки «Деяния святых апостолов» (Liber divinorum орегит) Луки, принадлежавшей Хильдегарде Бингенской и относящейся к XII веку.

151

 

ЧЕЛОВЕК-МИКРОКОСМ

 

Расцвет в философии темы «человека-микрокосма» связан с шаргрской школой и приходится на XII век. Ей посвящен трактат Бернарда Сильвестра «De mundi universitae sive megacosmus et microcosmus» («О пространстве мира, или Мегакосмос и микрокосм»). Об этом писали необыкновенная аббатиса Хильде-гарда Бингенская и не менее удивительная Геррада Ландсбергская, а также Гуго Сен-Викторский и Го-норий Августодунский. От них тема перекочевала в энциклопедическую и дидактическую литературу XIII века. Тело стало метафорическим символом мироздания в подлунном мире, восходившим к Ари­стотелю и испытывавшим сильное влияние звезд, расположение которых толковала утвердившаяся ас­трология.

 

Система метафор, связанных с телом, в принципе сложилась в эпоху Античности. Она включала в себя голову, внутренности и члены (caput-venter-membra). Кроме них, метафорическому осмыслению подверга­лись, разумеется, грудь (pectus) и сердце (cor) в каче­стве средоточий разума и чувств человека.

Из внутренностей особенно большую символиче­скую нагрузку несла печень (по-гречески — hepar, а чаще jecur или jocur). Гадание на печени происходи­ло от этрусков, которые почитали этот орган свя­щенным; впоследствии считалось, что печень явля­ется вместилищем страстей.

По рассказу Тита Ливия, в басне Менения Агрип-пы именно живот, обозначающий совокупность вну­тренностей, играл в теле роль некоего координатора.

152

 

Ему должны были повиноваться прочие члены, ибо он превращал пишу в кровь, которая текла по венам через все тело. Таким образом, Средневековье насле­довало метафоры времен Античности.

 

СЕРДЦЕ, ТЕЛО БРЕДА

В XIII—XV веках сложилась и расцвела система идей, касавшихся сердца, чему сильно способствова­ла фантазия, нередко граничившая с бредом. В кон­це XII века теолог Ален Лилльский уже восславлял сердце как «солнце тела».

 

Сказанное особенно ярко иллюстрирует появив­шийся во французской литературе XIII века и проч­но утвердившийся в эротических и куртуазных сю­жетах мотив съедения сердца. В «Лэ об Иньоре» герой пользовался благосклонностью двенадцати дам. Двенадцать обманутых мужей в конце концов оскопили его и предали смерти. Они вырвали у него сердце, которое заставили съесть (вместе с фалло­сом) двенадцать неверных жен. В «Романе о шателе-не де Куси и даме де Файель» женщина также под­верглась жестокому испытанию: ей пришлось съесть сердце своего возлюбленного4.

 

По-иному осмысливалась аллегория сердца в XV веке, когда наступила печальная, меланхоличная осень Средневековья. Она вдохновила доброго ко­роля Рене Анжуйского на сочинение поэмы «Люб­веобильное сердце»5. Тогда же обрела популярность тема мучающегося сердца, главного средоточия страдания.

 

Стоит проследить эволюцию образа сердца за пределами традиционных хронологических рамок Средневековья, то есть после XV века. В конце XVI и особенно в XVII вв. длительный «прогресс» ме­тафоры сердца вылился в почитание Святого Серд­ца Иисуса. Барочная метаморфоза мистики сердца

153

 

подготавливалась с XII века: со «сладчайшего серд­ца Иисуса» у святого Бернара Клервоского, с пе­ренесения раны распятого Христа с правой сторо­ны груди на левую, к сердцу. В то же самое время, в XV веке, в иконографии распространился образ Де­вы Марии, сердце которой пронзалось мечами семи скорбен6.

 

Мысль о важности и многозначности слова «сердце» вспыхнула в XVI веке у францисканца Жа­на Витрие и картузианца Жана Ланспержа с их мис­тической духовностью. Почитание Святого Сердца Иисуса, присущее «барочной» эпохе Средневековья, начало свое развитие в сочинениях святой Гертруды Великой (ум. в 1301 или 1302 г.) и продолжалось у Жана Ланспержа, в 1523—1530 годах занимавшего пост наставника послушников картезианской обите­ли в Кёльне7.

 

Поразительно, что в наставлениях, которые Лю­довик Святой составил перед смертью сыну, буду­щему королю Филиппу III, и дочери Изабелле, ни разу не встречается пара «тело—душа». Функциони­рование личности христианина описывается с по­мощью другой метафоры — пары «тело—сердце». Все, что было духовного в человеке, вобрало в себя сердце8.

 

ГОЛОВА - ВЕДУЩАЯ ФУНКЦИЯ

Римляне, как и большинство народов, полагали, что в голове {caput) находятся мозг, душа и жизненная сила человека. Ей отводилась в теле ведущая роль. Историк Поль-Анри Сталь убедительно показал, что весьма распространенная в древности и в Средние века практика обезглавливания свидетельствует о ве­ре людей в особую важность головы. Охота за голо­вами вдохновлялась стремлением уничтожить лич­ность и силу чужака, жертвы или врага. Обладание черепом побежденного часто означало присвоение победителем его достоинств9.

154

 

В христианской системе символическая цен­ность головы существенно возросла. К ней добави­лась ценность «высокого» из фундаментального для христианства противопоставления «высокое—низ­кое», на котором основывалась иерархия: Христос являлся главой Церкви, то есть общества, а Бог — главой Христа. «Всякому мужу глава Христос, жене глава — муж, а Христу глава — Бог», — говорил еще апостол Павел в Послании к Коринфянам (1 Кор. 11, 3). Таким образом, голова, в полном соответст­вии с античной физиологией, понималась как центр соединения частей организма и его роста («...главы, от которой все тело, составами и связями будучи со­единяемо и скрепляемо, растет возрастом Божиим» — Кол. 2, 19).

 

Еще более значительно увеличилась метафори­ческая роль сердца. Ксавье-Леон Дюфур продемон­стрировал, что в Новом Завете сердце выступало не только «средоточием жизненных сил». В метафори­ческом смысле оно, как правило, обозначало также эмоциональную жизнь и внутренний мир, являлось «источником интеллектуальных мыслей, веры, по­нимания». Оно становилось «центром решающего выбора, морального осознания, неписаного закона, встречи с Богом»10.

 

Аристотель определял тело как источник чувст­вительности. Его средневековые последователи подхватили тему. Святой Августин утверждал, что в сердце располагается «внутренний человек». В XII веке, когда любовь заявила о себе, одновремен­но утверждалось противопоставление любви небес­ной и любви земной. Первая восхвалялась главным образом в многочисленных толкованиях Песни пес­ней, вторая обретала формы куртуазной любви. Обычай делить на части останки умерших королей

 

155



и правителей и устраивать «гробницы сердца» отно­сился к области политической символики сердца. Филипп Красивый в своем конфликте с папской властью проводил самую настоящую «политику сердца».

 

ПЕЧЕНЬ, ВЕЛИКИЙ ПРОИГРАВШИЙ

В сложившейся конфигурации метафор имелся и «проигравший». Уже у римлян архаичное гадание на печени всегда воспринималось как «чужое». В Средние века, когда христианство отвергло языче­ское гадание в любых формах (уже говорилось о толковании снов), не только полностью исчезло гадание на печени, но существенно понизился «физиологический и символический статус» этого органа. Исидор Севильский, представлявший уро­вень «научного» знания средневекового христиан­ского мира и предлагавший связанные с телом ме­тафоры, в которых объединялись физиология и нравственная символика, писал, что «печень есть вместилище похоти» («In jecore autem consistit voluptas et concupiscentia»). В следующей фразе за­ключалось определение физиологической функции этой части тела: «Название печени происходит от того, что в ней содержится огонь, поднимающийся к мозгу (этимология возводится к словам jacio и jeci, которые означают «бросать», «кидать» или «по­сылать»). Оттуда он распространяется в глаза и дру­гие органы чувств, а также части тела. Благодаря своему жару он превращает полученный от пищи сок в кровь, которую доставляет во все части, дабы они напитались ею».

 

Итак, статус печени (иногда говорили также «жи­вот» или «внутренности») понижался, она оказыва­лась ниже пояса, в ряду постыдных частей тела. Она становилась местом возникновения сладострастия, той похоти, которая преследовалась христианской религией и подвергалась гонениям со времен апосто­ла Павла и святого Августина.

156

 

РУКА, ДВОЙСТВЕННОЕ ОРУДИЕ

Исключительное место, определявшееся идеологи­ческими и социальными противоречиями эпохи, в средневековой символике, связанной с телом, зани­мала рука. Прежде всего она являлась знаком защи­ты и руководства. В первую очередь это относилось к руке Господа, спускавшейся с неба, дабы управлять человечеством. Рука использовалась и при вознесе­нии молитвы духовным лицом или любым христиа­нином. Руки, воздетые в молитве, можно увидеть на первых изображениях христиан. Итак, рука произво­дила самые важные жесты.

 

Вместе с тем она же представляла собой орудие покаяния, выполняя черную работу. Святой Бене­дикт Нурсийский почитал ручной труд, имеющий двойной и противоречивый смысл одновременно ис­купления и смирения, одной из первых обязаннос­тей монаха. Притом он отнюдь не выступал за реаби­литацию труда как такового. Как мы уже видели, поэт XIII века Рютбёф гордо заявлял: «Я не из тех, кто работает руками».

Двойственное отношение к руке проявлялось в ритуале оммаже — символическом жесте вассалите­та, составлявшем центр феодальной системы. Вассал вкладывал свои руки в руки сеньора в знак послуша­ния, но также и доверия.

 

Символический договор сеньора и вассала скреп­лялся при помощи другого органа — рта. Поцелуй мира был поцелуем в губы. Таким образом, обычай соскальзывал в область куртуазной любви, уподоб­лявшейся вассалитету: поцелуй становился симво­лом куртуазной любви между рыцарем и дамой.

 

157

 


ПОЛИТИЧЕСКОЕ ПРИМЕНЕНИЕ ТЕЛЕСНОЙ МЕТАФОРЫ

Концепции общества, строившиеся по аналогии с организмом, в большинстве своем восходили к по­здней Античности. Они основывались на связан­ных с телом метафорах, в которых использовались как части тела человека или животного, так и их функции.

 

Сюжет о частях тела и желудке, воспроизведен­ный в одной из самых знаменитых басен Лафонтена («Части тела и желудок»), восходит, по меньшей ме­ре, к Эзопу («Живот и ноги»). Он известен по тради­ционному эпизоду римской истории об уходе плебе­ев на Священную гору (в более поздних текстах — Авентин) в 494 году до нашей эры. Согласно Титу Ливию (II, XXXII), сецессии положил конец сенатор и консуляр Менений Агриппа, с помошью басни на­помнив народу не только о необходимости солидар­ности между животом (римским сенатом) и частями тела (плебсом), но и о том, что в отношениях между ними должна соблюдаться субординация.

 

Итак, возможно, что использование связанных с телом метафор в политических целях средневековое христианство унаследовало от греков и римлян. Ме­тафоры языческих времен продолжали использо­ваться, однако смысл их изменялся, акценты пере­ставлялись, одни ценности сменялись другими, значимость одних символов увеличивалась, других — падала. Имеет смысл рассмотреть один случай по­добного изменения соотношения ценностей.

158

 

ГОЛОВА ИЛИ СЕРДЦЕ?

Христианская система метафор, связанных с телом, основывалась прежде всего на паре «голова—серд­це». Сила метафор определялась в данном случае тем, что Церковь, то есть община верующих, рассма­тривалась как тело, головой которого являлся Хрис­тос. Верующие становились многочисленными час­тями, объединенными Христом в единое тело. Такое понимание установил еще святой Павел". «Ибо, как в одном теле у нас много членов, но не у всех членов одно и то же дело, так мы, многие, составляем одно тело во Христе, а порознь один для другого члены» (Рим. 12, 4—5), — утверждал Павел в Послании к Римлянам. Он постулировал даже параллель между господством мужа над женой и господством Христа над Церковью: «...муж есть глава жены, как и Хрис­тос глава Церкви, и Он же спаситель тела. Но как Церковь повинуется Христу, так и жены своим му­жьям во всем» (Еф. 5, 23—24). Речь, таким образом, шла о господстве и подчинении, то есть о власти, пусть даже лишь власти супружеской.

 

Средневековое учение о Церкви определялось этой идеей, а также идеей о мистическом теле Хри­ста12. В эпоху Каролингов она проникла в полити­ческую идеологию. Империя являла собой вопло­щение Церкви, она составляла единое тело, головой которого был Христос, правящий на земле посред­ством двух лиц: «лица священнического сана и ли­ца королевского сана» — папы и императора или короля13.

 

КАК ГЛАЗА НА ТЕЛЕ

Использование частей тела в качестве метафор начи­налось в эпоху раннего Средневековья, последова­тельно политизировалось во времена Каролингов, во время григорианской реформы, и, наконец, в XII в., когда подобные аналогии распространились особен­но широко.

159

 

С этой точки зрения весьма интересен трактат 1057 года под названием «Против симониаков». Его автор — Гумберт из Муаенмутье, лотарингский мо­нах, ставший кардиналом, один из главных деятелей так называемой григорианской реформы. В самом деле, известная трехфункциональная и трехсослов-ная схема общества (священник, воин, земледелец), как раз недавно утвердившаяся в Европе14, сочета­лась в трактате с образностью, связанной с частями тела. В соответствии с идеологией священников-ре­форматоров своего времени, монах настаивал на превосходстве духовенства над мирянами, а также на подчинении народа духовенству и светской ари­стократии. «Духовное сословие является первым в Церкви, как глаза на голове. Именно о нем говорит Господь, когда объявляет: «...касающийся вас каса­ется зеницы ока Его» (Зах. 2, 8). Светская власть по­добна груди и руке, мощь которой привыкла сми­ряться перед Церковью и защищать ее. Что касается народа, который сравнивался с нижними членами и конечностями тела, то он подчинен церковной и светской власти, но в то же самое время и необхо­дим им»15.

 

ГОСУДАРСТВО - ЭТО ТЕЛО

Своей классической завершенности в применении к политике метафорический образ тела достиг в трак­тате «Поликратик» (Policratus) Иоанна Солсберий-ского (1159). «Государство (Respublica) — это тело, — писал он. — Правитель занимает в государстве место головы, он подчиняется одному только Богу и тем, кто представляет его на земле, ибо в человеческом теле голова также управляется душой. Сенат занима­ет место сердца, побуждающего совершать добрые и дурные дела. Функции глаз, ушей и языка обеспечи­ваются судьями и губернаторами провинций. «Чи­новники» и «солдаты» (offlciales и milites) могут быть сопоставлены с руками. Постоянные помощники

160

 

правителя — это бока. Квесторы и секретари — я го­ворю не о начальниках тюрем, а о «надзирателях» ча­стной дворцовой казны, — уточнял автор, — вызыва­ют в памяти образ живота и внутренностей. Если они слишком переполнены из-за чрезмерной жадности и упорно не желают выпускать содержимое, порождая бесчисленные и неизлечимые болезни, то их пороки могут вызвать гибель всего тела в целом. Ноги, кото­рые всегда связаны с землей, — это крестьяне. Они тем более нуждаются в руководстве головы, потому что на службе у тела им приходится постоянно вер­теться и поворачиваться и им необходима прочная опора, дабы твердо стоять на земле, держа на себе и двигая всю массу тела целиком. Лишите самое креп­кое тело поддержки ног — без них оно не сдвинется ни на шаг или будет постыдным образом в тщетных усилиях пытаться ползти с помощью рук, переме­щаться подобно грубым животным».

 

Приведенные строки удивляют архаичностью со­держания и плохо соотносятся с институтами и по­литическими реалиями эпохи Средневековья. Сенат и квесторы, к примеру, представляют собой явный анахронизм. На самом деле, Иоанн Солсберийский уведомлял, что данный текст составляет часть трак­тата по политическому воспитанию, который якобы сочинил Плутарх для императора Траяна. Однако такая атрибуция, разумеется, была неверна. Толко­ватели текста обычно склоняются к тому, что он восходит к позднейшему греческому произведению, переведенному на латынь. Иоанн Солсберийский, включил его в свой трактат, приписав Плутарху по традиции, распространенной в образованных кругах XII века.

 

Другие комментаторы, впрочем, полагают, что речь идет о подражании античному автору, которое принадлежит самому шартрскому философу. Так или иначе, текст «Institutio Traiani» («Установление

161

 

Траяна») являет собой одновременно и выражение гуманистической политической мысли так называе­мого Возрождения XII века, и изложение темы, час­то поднимаемой в зерцалах государей XIII века и по­зднего Средневековья. Однако атрибуция сочинения не так уж важна, потому что в любом случае оно при­надлежит кому-то из крупнейших политических мыслителей Средневековья. Данный текст интере­сен как свидетельство политического применения метафоры тела в Средние века.

 

Высшие функции распределялись между голо­вой, правителем (точнее, для XII—XIII веков — ко­ролем), и сердцем, гипотетическим сенатом. Навер­ху располагались уважаемые люди общества: судьи и другие представители головы на местах. Провинции, в свою очередь, символизировались глазами, ушами и языком, которые стали экспрессивным выражени­ем того, что принято называть административной и бюрократической монархией. Остальные социо-профессиональные категории представлялись менее благородными частями тела. Чиновники и воины соотносились с руками, и этот образ нес в себе двой­ственность: с одной стороны, невысокое положение физического труда, а с другой — почетную рол-ь светской власти. Уделом крестьян оставалось упо­добление ногам, находившимся в самом низу и тем не менее державшим тело в стоячем положении и позволявшим ему двигаться.

 

Текст, кроме того, показывал, что духовная лите­ратура XI—XII веков очень высоко оценивала роль основы социального тела. В ней последовательно проводилась мысль о трудном положении сельского населения, кормившего высшие сословия, все вре­мя подвергавшегося лихоимству с их стороны и тер­певшего их презрительное отношение. Однако еще тяжелее оказывалась участь тех представителей тре­тьего сословия, которые выполняли специфическую

162

 

функцию в экономике, обеспечивая денежное обра­щение. Христианская мысль так же, как и античная, с презрением относилась к накоплению богатств. Это занятие располагалось в темных изгибах живота и внутренностей, всегда нечистых, являвшихся пи­тательной средой для болезней и пороков, в месте отвратительного запора стоков, который провоци­ровало скаредное, скупое, лишенное великодушия и щедрости государство.

 

НИЗВЕРЖЕНИЕ ГОЛОВЫ

Самый интересный эпизод, касающийся политиче­ского применения метафоры тела, имел место на ру­беже XIII и XIV веков, во время острого конфликта между королем Франции Филиппом IV Красивым и папой Бонифацием VIII. В XI—XIII веках, в эпоху борьбы за инвеституру, полемика между папой и императором велась в форме небольших сочинений светских и духовных правителей: «Libelli de lite» («Книжечки о распрях»). Теперь повторилось то же самое, только в новой форме, когда в обсуждении участвовали гораздо более широкие круги. Появи­лось множество трактатов, брошюр и памфлетов. Автор написанного в 1302 году анонимного тракта­та «Rex Pacificus», сторонник короля, чрезвычайно интересно использовал метафору «человека-микро­косма».

 

Он писал, что если представить общество в виде человека, составляющего микрокосм, то в нем обна­руживается два главных органа: голова и сердце. Па­па становился головой; его роль заключалась в том, чтобы давать частям тела, то есть верующим, истин­ную доктрину и побуждать их совершать добрые де­ла. От головы отходили нервы, представлявшие цер­ковную организацию. Они объединяли части тела между собой и соединяли их с верховным владыкой, Христом, от имени которого выступал папа, а также обеспечивали единство веры.

163

 

Государь являлся сердцем, от которого отходили вены, распределявшие кровь. Издававшиеся коро­лем ордонансы, законы, установленные им поряд­ки, словом, королевское правосудие составляло пи­тательное вещество, поступавшее во все части социального организма. А коль скоро кровь — это главный элемент обеспечения жизненной силы, то, следовательно, вены ценнее нервов, а сердце важнее головы. Таким образом, король оказывался выше папы.

 

Рассуждение дополнялось еще тремя аргумента­ми. Первый происходил из эмбриологии и оставался в русле символики тела. У зародыша сердце появля­ется раньше головы, значит, и власть короля предше­ствует власти Церкви. Второй черпался из обращения к авторитетам, подтверждавшим преимущество серд­ца над головой. Автор трактата привлекал на свою сторону Аристотеля, святого Августина, святого Иеронима и Исидора Севильского.

 

Наконец, третий относился к области этимоло­гии, логика которой несколько отличалась от той, что действует в современной лингвистике. Гречес­кое слово basileus («царь») происходило от сло'ва basis. Итак, базой, фундаментом, на котором поко­илось общество, оказывался король. Автор «Rex Pacificus* с легкостью проделывал фокус, благодаря которому правитель из головы перемещался в туло­вище, а из туловища в основание. Государю или го­сударству отдавался приоритет везде, где он обнару­живал власть.

 

И все же в результате делался компромиссный вывод. Иерархия в отношениях между сердцем и го­ловой уступала место автономному сосуществова­нию: «Из всего этого с очевидностью следует, что как в человеческом теле есть две главные части,

164

 

вы­полняюшие разные функции: голова и сердце, — так и в мире есть две отдельные компетенции: духовная и светская, у каждой из которых имеются свои пре­рогативы». Итак, государю и папе следовало дер­жаться своих мест независимо друг от друга. Един­ство человеческого тела приносилось в жертву идее отделения духовного от светского. Метафора тела размывалась16.

 

Объяснить структуру и функционирование со­циального организма через метафорические обра­зы этих двух частей тела позволяла концепция двух кругов человеческого организма. Круг нервов исхо­дил из головы, круг вен и артерий — из сердца. Та­кая концепция хорошо соответствовала уровню физиологических представлений Средневековья, восходивших к Исидору Севильскому и упрочен­ных в связи с повышением в Средние века симво­лической и метафорической роли сердца. Вот что Исидор писал о голове: «Первая часть тела — это голова, и свое название, caput, она получила пото­му, что в ней начинаются (initium capiuni) все орга­ны чувств и нервы (sensus omnes et nervi), в ней пре­бывают все источники силы»17. А вот его слова о сердце: «Сердце (cor) происходит от греческого каг-dian или сига («попечение», «забота»). В самом де­ле, в нем сосредоточена вся заботливость и коре­нится причина знания. Из него исходят две артерии, в левой из которых больше крови, а в пра­вой больше духа. Именно поэтому мы прощупыва­ем пульс на правой руке»18.

 

ГОЛОВА ВСТАЕТ НА НОГИ

Первостепенную важность сердце имело для Генри­ха де Мондевиля, хирурга Филиппа Красивого. Он жил примерно тогда же, когда и автор «Rex Pacificus», и в 1306—1320 годах тоже написал трактат —

165

 

по хи­рургии. Мари-Кристин Пушель посвятила Мондеви-лю прекрасную книгу, которую мы уже цитировали'9. У него метафорическим центром политического тела становилось сердце. Такое положение отражало эво­люцию монархического государства. Вертикальная иерархия, которую символизировала голова, отступа­ла на второй план, и тем более — идеал единства, рас­сыпавшийся союз духовного и светского, соответст­вовавший устаревшей доктрине Церкви. На первое место вышла централизация, которую проводил го­сударь.

 

Новая политическая физиология у Мондевиля, продолжавшего учение Исидора, опиралась на зна­ние о человеческом теле. В ней, однако, переосмыс­ливалась роль сердца с целью использования его в качестве метафоры складывавшегося государства: «Сердце является главным, преобладающим орга­ном, который обеспечивает все остальные части тела кровью, теплом, вдыхает в них жизнь. Оно располо­жено в середине груди, как того требует его роль, по­добно тому, как король пребывает посреди своего королевства». Какой орган являлся в теле главным, согласно тексту Генриха де Мондевиля? — задает во­прос Мари-Кристин Пушель. И дает недвусмыслен­ный ответ: сердце, то есть король.

 

Тем не менее голова не утрачивала своего значе­ния и вновь оказывалась на верхушке политическо­го тела. В 1418—1419 годах юрист из Нима Жан де Тервермей, разрабатывавший теорию монархии, на­писал три трактата (Tractates), в которых отстаивал права на трон дофина Карла (будущего Карла VII). В конце XVI века они послужили делу Генриха Наваррского (будущего Генриха IV). Тервермей ут­верждал, что «мистическое или политическое тело королевства» должно слушаться головы, поскольку именно она воплощает в себе основополагающий принцип единства и обеспечивает порядок в обще­стве и государстве. Таким образом, голова станови­лась главной частью тела, в подчинении которой оказывались все остальные. При этом говорилось, что общество о двух головах являло бы собой нечто чудовищное и низверглось бы в анархию. А следо­вательно, папе оставалась лишь как бы второсте­пенная голова (caput secundarium), как отмечал в том числе Жан Жерсон20. Итак, если можно так сказать, голова вновь встала на свои собственные ноги21.

 

КОРОЛЬ И СВЯТОЙ

Использование тела в качестве символа служило укреплению власти двух «героев» Средневековья: короля и святого. Король Франции, как считалось в Средние века, обладал силой исцелять, способно­стью лечить кожное заболевание скрофулез (золо­туху), или туберкулезный аденит. Исцеление про­исходило во время церемоний, устраивавшихся в определенные дни и в определенных местах (на­пример, в галерее аббатства Сен-Дени). Король «касался золотушных рукой», тела больных излечи­вались.

 

Средневековый святой тоже был наделен могу­ществом, проявлявшимся через тело и часто на­правленным на тело. Святой — это «необыкновен­ный умерший», по удачному определению Питера Брауна. Именно его труп и его могила несли в себе целительную силу. Больной выздоравливал, если ему удавалось приблизиться к превратившемуся в мощи трупу святого либо к его гробнице и коснуть­ся их. Святой излечивал болезни, выпрямлял калек, причем наибольшую действенность демонстриро­вал в тех случаях, когда речь шла о самых слабых и незащищенных: маленьких детях, роженицах, ста­риках.

167

 

Более того, святой Франциск Ассизский, жив­ший в XIII веке, так горячо почитал Христа и так сильно желал отождествиться с ним, что на его теле возникли стигматы — знаки распятого Иисуса. Рас­пространение патологического благочестия и стрем­ление к покаянию в XIII веке приводили к тому, что элита мирян воспринимала традиции монашеского аскетизма раннего Средневековья. Так возникло движение флагеллантов, впервые проявившее себя в 1260 году и развившееся в XIV веке.

 

ТЕЛО ГОРОДА

Город не так легко, как Церковь или Respublica, под­давался осмыслению в телесных символах. Тем не менее некоторые средневековые концепции города содержали в себе скрытые анатомические и биологи­ческие метафоры.

 

Прежде всего это восходящее к Античности пред­ставление о городе, которое развил святой Августин. Он утверждал, что город составляют не камни стен, памятники и дома, а люди, которые в нем живут, его граждане, cives. В середине XIII века эту идею под­хватил доминиканец Альберт Великий. Он произнес в Аугсбурге серию необычайных по силе проповедей, в которых сформулировал своего рода «теологию го­рода».

 

Другая концепция, из которой вытекало видение города в образах, связанных с телом метафор, рас­сматривала его как «систему»22. В телесных метафо­рах осмысливались некоторые составлявшие город элементы. Средневековый город являлся экономиче­ским центром, причем не только рынком, но также и средоточием ремесленного производства. Городские ремесленники объединялись в «ремесленные объ­единения (corps21. Средневековый город представ­лял собой, кроме того, религиозный центр.

168

 

Если в сельской местности приход совпадал с деревней, то в городе он обычно охватывал квартал, составлявший «объединение {corps) верующих» под управлением священника.

 

Каков бы ни был подход, всегда подчеркивалась необходимость согласия между телом и его частями. Город рассматривался как «социальное тело», со­ставлявшее функциональное целое. Моделью для него служило тело человеческое.

 

 

 

Заключение

МЕДЛЕННАЯ ИСТОРИЯ

История тела дает новые преимущества историку и любителю истории и представляет для них допол­нительный интерес. То, что происходило с телом, служит иллюстрацией медленной истории и состав­ляет ее развитие. Той медленной истории, которая была историей идей, ментальностей, институтов и даже историей техники и экономических систем. А теперь она включила в себя историю тела и обрела тело.

 

Физические признаки тела, его функции, пред­ставления о нем — все изменялось, и не только в до­исторические времена, но и в эпохи, доступные ре­конструированию. С телом происходило немного событий и еще меньше революций, подобных рево­люции в медицине XIX—XX веков. Разработка в ко­роткое время монастырской диеты или молниенос­ное появление «черной чумы» в 1347—1348 годах составили, конечно, события быстрой истории тела. Напротив, последствия таких основополагающих со­бытий, как исчезновение спорта и театра, а также очень давнее наложение запрета на обнаженное тело, проявлялись очень медленно. Так же, как «сельско­хозяйственная революция» X—XII веков с введением новых культур и новых способов обработки земли, эволюцией кулинарных вкусов и расцветом гастро­номии проявлялась медленно и отражалась на теле лишь очень постепенно.

170

 

В Средние века развивалась мода, феномен, на­чинавший все быстрее менять жизнь тела. Исследо­вание истории моды на одежду, которую носили в Средние века, обеспечено прекрасными — особенно изобразительными — источниками. В этой области созданы отличные пионерские работы. А вот соци­альные и культурные феномены, более непосредст­венно связанные с телом, еще представляют собой непаханую целину. Речь идет о прическе, усах, боро­де1. Немного лучше изучено искусство ухода за ли­цом и макияжа у женщин. В феодальном обществе привлекательными считались здоровые люди. Обая­ние «высоких белокурых долихоцефалов» сделало ха­рактерным элементом физической красоты светлые волосы. Именно эту красоту1 отвергал «маленький черный человечек» Франциск Ассизский. В XV веке появился и начал свою долгую историю гульфик. Он становился все более шокирующим, особенно после Рабле. Здесь шла речь о том, какую роль в Средние века играли образы и символика головы и сердца. В XV веке в литературе и искусстве разрабатывалась те­ма пяти органов чувств, отражавшая, по-видимому, прогресс науки и социальную эволюцию. Потрясаю­щим примером является знаменитая серия ковров «Дама с единорогом», экспонируемая в Националь­ном музее Клюни в Париже. На них пять чувств изо­бражены в сложных аллегориях. Можно сказать, что из всех органов чувств в Средние века преобладало зрение2. Именно тогда, в 1300-х годах, изобрели очки, воспринимавшиеся поначалу как модная дико­винка, но быстро вошедшие в употребление как под­спорье для глаз. В описаниях грешников в преиспод­ней они прежде всего видели зарево дьявольского пламени, в то время как их обоняние страдало от во­ни. В раю же именно зрение вознаграждало воскрес­шее тело избранного, предававшегося созерцанию Бога. В начале поставленной в 1449 году пьесы фло­рентийского драматурга Фео Белкари «Авраам и Исаак» говорилось:

171

 

Глаз зовут первой из всех дверей,

Через которые входит Дух, познающий и пробующий,

Ухо является второй, ведомое словом,

Дающим силу и мощь уму.

Здесь, конечно, больше говорится о познании при помощи интеллекта, чем при помощи органов чувств. Однако начиная с XVI века пять органов чувств стали связываться с гуманистическим возве­личиванием человека в целом. А этот гуманизм, по­нимавший человека как существо цивилизованное телесно, восходил к Средневековью.

 

Лучше всего то, что представляла собой телесная чувствительность в европейской культуре XV века, показал Франсуа Вийон, великий поэт, обладавший большой ученостью и живший в нищете. В стихах Вийона великолепно показано, какое место в жизни и судьбе человека занимало сердце. Оно стремилось уп­равлять телом. В стихотворении «Спор Сердца и Тела Вийона» поэт, вслед за Данте, говорил о себе как о тридцатилетнем человеке и заставлял свое сердце вступить в диалог с телом. «Тебе за тридцать?» — спра­шивало сердце. «Не старик пока...» — отвечало тело. Это хороший возраст, дабы смирить свое тело перед волей сердца, то есть сознания, которое выступало как разумный руководитель. В «Балладе-восхвалении Парижскому суду» Вийон призывал тело, все его час­ти и органы чувств: «...чуткость кожи, и уши, и глаза, и нос, и рот; все члены встрепенитесь в сладкой дро­жи: высокий Суд хвалы высокой ждет». Поэт восхва­лял Парламент (суд) как «счастливое достояние для французов, благо — для иностранцев». Поэт воспевал несказаную красоту и приятность ласкового и нежно­го (soef) женского тела. Но в «Эпитафии Вийону в форме баллады» («Балладе повешенных») поэт также изображал себя в виде казненного через повешение, разлагающегося трупа, воплощавшего гибель плоти:

172

Вот мы висим печальной чередой3,

Над нами воронья глумится стая,

Плоть мертвую на части раздирая,

Рвут бороды, пьют гной из наших глаз...

Не смейтесь, на повешенных взирая,

А помолитесь Господу за нас!

А что сказать о разрушившемся теле прекрасной оружейницы:

 

Что стало с этим чистым лбом?

Где медь волос? Где брови-стрелы?

Где взгляд, который жег огнем,

Сражая насмерть самых смелых?

Где маленький мой носик белый,

Где нежных ушек красота

И щеки — пара яблок спелых,

И свежесть розового рта?

 

Где белизна точеных рук

И плеч моих изгиб лебяжий?

Где пышных бедер полукруг,

Приподнятый в любовном раже,

 Упругий зад, который даже

У старцев жар будил в крови,

И скрытый между крепких ляжек

 Сад наслаждений и любви?

 

В морщинах лоб, и взгляд погас,

Мой волос сед, бровей не стало,

Померкло пламя синих глаз,

Которым стольких завлекала,

Загнулся нос кривым кинжалом,

В ушах — седых волос кусты,

Беззубый рот глядит провалом,

И щек обвисли лоскуты...

173

 

Вот доля женской красоты!

Согнулись плечи, грудь запала,

И руки скручены в жгуты,

И зад, и бедра — все пропало,

И ляжки пышные, бывало,

Как пара сморщенных колбас...

А сад любви? Там все увяло.

Ничто не привлекает глаз.

 

Вийон, писавший во времена, когда уже наступи­ла осень Средневековья, великолепно выразил обост­рившееся противоречие между телом прекрасным, созданным для наслаждения, и телом износившимся и подверженным тлену. Он был сыном своего века и сыном воспитавшей его Церкви, и ему был ведом «пост». Однако воспевал и превозносил он также и «карнавал». «Большое завещание» Вийона подражало древним, но заканчивалось шутовской процессией, уничтожавшей социальную иерархию. Подчеркива­ние животного начала становилось средством «пока­зать физиологическую природу тела, выявить всеобъ­емлющую телесность. Демонстрировалось, что все сводится к питью, еде, перевариванию, сексуальной жизни»4. Мелькание у Вийона масок, слов и выраже­ний, стирание границы между зверем и человеком, проститутки, обезьяны, кривлянье и паясничанье, превращение одного в другое, смех и слезы, ирония и насмешки — все усиливало напряженность атмосфе­ры позднего Средневековья. Поэт почитал сердце, но также и выражал победу тела. В страхе и навязчивых идеях, соблазне смерти и восхвалении физической красоты присущие телу противоречия приобретали у него экзистенциальный характер.

 

Таким образом, тело имеет свою историю. Тело несет в себе нашу историю.

 

 

 

 

 

 

 

 

ПРИМЕЧАНИЯ

 

ПРЕДИСЛОВИЕ

1 Edouard-Henri Weber, article «Corps», in Andre Vauchez (dir.), Dictionnaire encyclopedique du Moyen Age, tome I, Paris, Cerf, 1997.

ВВЕДЕНИЕ. ИСТОРИЯ ЗАБВЕНИЯ

1 Jules Michelet, CEuvres completes, sous la direction de Paul Viallaneix, Paris, Flammarion, 1971. См. также: La Sorciere, Paris, Flammarion, coll. «GF», 1966. Русское издание (в со­кращении): Мишле Ж. Ведьма. М., 1929; Мишле Ж. Ведь­ма. Женщина. М., 1997. Об удивительном видении Жюлем Мишле Средневековья в 1833 г., ставшем после 1855 г. тем­ным и мрачным, см.: Jacques Le Goff, «Le Moyen Age de Michelet», in Un autre Moyen Age, Paris, Gallimard, coll. «Quarto», 1999.

2 Jeanne Favret-Saada, Critique, avril 1971, repris dans Corps pour corps. Enquite sur la sorcellerie dans le bocage (avec Josee Contreras), Paris, Gallimard, 1981. См. также: Les Mots, la mort, les sorts, Paris, Gallimard, 1977.

3 Marcel Mauss, «Les techniques du corps» (1934), Journal de psychologie, XXXII, № 3—4 (1936), in Sociologie et antropologie, Paris, PUF, 1950, reedition coll. «Quadrigue», 2001. Русское издание: Мосс M. Общество. Обмен. Лич­ность. Труды по социальной антропологии. Пер. А. Б. Гоф­мана. М., 1996. С. 242-263.

4  Claude Levy-Strauss, (introduction a l'ceuvre de Marcel Mauss», in Marcel Mauss, Sociology et antropologie, Paris, PUF, 1950.

175

 

5  Norbert Elias, La Civilisation des mceurs (1939), Paris, Calmann-Levy, 1973, rendition Press Pocket, coll. «Agora»,

1976; La Dynamique de I 'Occident, Paris, Calmann-Levy, 1975, reedition Presses Pocket, coll. «Agora», 1990; La Societe de cow, Paris, Calmann-Levy, 1974, reedition Flammarion, coll. «Champs», 1985. Русское издание: Норберт Э. О процессе цивилизации. Социогенетические и психогенетические ис­следования. Том 1. Изменения в поведении высшего слоя мирян в странах Запада. Том 2. Изменения в обществе. Проект теории цивилизации. М. — СПб.: Университетская книга, 2001.

6 См.: Norbert Elias, La Politique et I 'Histoire, sous la direc­tion d'Alain Garrigou et Bernard Lacroix, Paris, La Decouverte, 1997.

7 Nathalie Heinich, La Sociologie de Norbert Elias, Paris, La Decouverte, 1997.

8 Johan Huizinga, L'Automne du Moyen Age (1919), trad, du hollandais par J. Bastin, Paris, Payot, 1932. Nouvelle edition coll. «Petite biblioteque Payot», precedee d'un entretien de Claude Mettre avec Jacques Le Goff, 2002. Русское издание: Хейзин-га Й. Осень Средневековья. М.: Наука, 1988.

9 Marc Bloch, Apologiepour I 'histoire ou Metier d 'historien, preface de Jacques Le Goff, Paris, Armand Colin, 1993 et 1997. Русское издание: Блок M. Апология истории. М.: Наука, 1973.

10 Журнал был основан в 1929 г. под названием Annates d'histoire economique et sociale (Анналы экономической и социальной истории); в 1946 г. он был переименован и стал называться Annales, economie, societes, civilisations (Анналы: экономика, общества, цивилизации). Сегодня он называется Annales, histoire, sciences sociales (Анналы: история, социальные науки).

11 Marc Bloch, La Societe feodale (1939), preface de Robert Fossier, Paris, Albin Michel, 1994.

12 Max Horkheimer et Theodor W. Adorno, Dialektic der Aufklarung (1944). La Dialectique de la Raison, trad, de l'allemand par Eliane Kaufholz, Paris, Gallimard, 1974.

13 Michel Foucault, Surveiller et punir, Paris, Gallimard, 1975. См. также: Histoire de la folie a I'age classique, Paris, Plon, 1961; Histoire de la sexualite: tome I, La Volonte de savoir (1976), tome II, L 'Usage des plaisirs, tome III, Le Souci de soi, Paris, Gallimard, 1984. Русское издание: Фуко M. Надзирать и наказывать. Рождение тюрьмы. Пер. В. Наумова. М., 1999. См. также: Фуко М. Воля к истине. По ту сторону зна-
ния, власти и сексуальности. Пер. С. Табачниковой. М., 1996; История сексуальности. Забота о себе. Пер. Т. Н. Ти­товой, О. И. Хомы. Киев
М„ 1998.

176

 

14 Jackie Pigeaud, La Maladie de I 'ame. Etude sur la relation de I'dme et de corps dans la tradition medico-philosophique antique, Paris, Les Belles Lettres, 1981.

13 Emile Durkheim, Les Formes elementaires de la vie religieuse, Paris, PUF, 1968. См. также: David Le Breton, Sociologie du corps, Paris, PUF, 2002; Antropologie du corps et modernite, Paris, PUF, 1990.

16 Maurice Godelier et Michel Panoff, La Production du corps, Amsterdam, Edition des archives contemporaries, 1998.

17 Michel de Certeau, Histoire de psychanalyse entre science et fiction, Paris, Gallimard, 1987, reedition augmentee coll.
«Folio», 2002.

18 См.: Jacques Le Goff, Pour un autre Moyen Age. Temps, travail et culture en Occident, Paris, Gallimard, 1977, reedition
coll. «Tel», 1991.
Цит. no: Un autre Moyen Age, Paris, Gallimard, coll. «Quarto», 1999.

19 Jean-Claude Schmitt, La Corps, les rites, les rives, le temps. Essais d'antropologie medievale, Paris, Gallimard, 2001.

 

«ПОСТ» И «КАРНАВАЛ»: ДИНАМИКА РАЗВИТИЯ В ЗАПАДНОЙ ЕВРОПЕ

' Jean-Claude Schmitt, «Corps et ame», in Jacques Le Goff et Jean-Claude Schmitt (dir.), Dictionnaire raisonni de I 'Occident medieval, Paris, Fayard, 1999.

2 Jean-Claude Schmitt, La Raison des gestes dans I 'Occident medieval, Paris, Gallimard, coll. «Bibliotheque des histoires», 1990.

3 См.: «Un long Moyen Age», in Jacques Le Goff (avec la collaboration de Jean-Maurice de Montremy), A la recherche du Moyen Age, Paris, Louis Audibert, 2003.

4 Cecile Caby, «Ascese, ascetisme», in Andre Vauchez (dir.), Dictionnaire encyclopedique du Moyen Age, vol. I, Paris, Cerf, 1997.

5 Roland Barthes, Michelet (1954), in CEuvres completes, edi­tion etablie et presentee par Eric Marty, Paris, Seuil, 1993.

6 См.: Andrew W. Lewis, Le Sang rayal: la famille capeti-enne et lEtat, France Xе—XIVе siecles, Paris, Gallimard, 1986.

177

 

7 Anita Gueneau-Jalabert, article «Sang» in Claude Gauvard, Alain de Libera et Michel Zink (dir.), Dictionnaire du Moyen Age, Paris, PUF, 2002.

8 Jacques Rossiaud, «Sexualite», in Jacques Le Goff et Jean-Claude Schmitt (dir.), op. cit.

9 См.: Georges Duby, Le Chevalier, la femme, le pritre. Le manage dans le France feodale, Paris, Hachette, 1981, reedition dans Feodalite, Paris, Gallimard, coll. «Quarto», 1996; Male Moyen Age. De I 'amour et autres essais, Paris, Flammarion, 1988; «La femme gardee», in Georges Duby et Michel Perrot (dir.), Histoire des femmes en Occident, Paris, Plon, 1991.

10 Michel Sot, «Pourquoi se marier a l'eglise», in Les collections de I 'Histoire, № 5: L 'Amour et la sexualite, juin 1999.

11 Paule Veyne, «La famille et l'amour sous le haut Empire romain», in Annates E.S.C., 1978.

12 Les Stoiciens, textes traduits par Emile Brehier, edites sous la direction de Pierre-Maxime Schuhl, Paris, Gallimard, 1962,
coll. «Bibliotheque de la Pleiade».

13 Marc Aurele, «Pensees» VI, 13, in Les Stoiciens, op. cit. Русское издание: Марк Аврелий. Размышления. Пер. А. К. Гаврилова. СПб., 1992.

14 Michel Foucault, Histoire de la sexualite, tome II: L 'Usage desplaisirs, Paris, Gallimard, 1984. Русское издание: Фуко M. Воля к истине. По ту сторону знания, власти и сексуальности. Пер. С. В.Табачниковой. Л., 1996.

15 Paul Veyne, La Societe romaine, Paris, Seuil, 1991.

16 Spinoza, Trade theologico-politique, traduction et notes de Charles Appuhn, Paris, Gamier Flammarion, 1965.

17 Сжатое изложение итогов изысканий Жака Ле Гоффа по проблеме отношения к телу в Средние века, предшествовавшее настоящему обзорному сочинению и ставшее результатом работы ученого над темой средневекового воображаемого (Jacques Le Goff, L'Imaginaire medieval, Paris, Gallimard, 1985 et 1991), см. в книге: Jacques LeGoff, Un autre Moyen Age, Paris, Gallimard, 1999.

18   Christiane Klapisch-Zuber, «Masculin/Feminin» in Jacques Le Goffet Jean-Claude Schmitt (dir.), op. cit.

19 Christiane Klapisch-Zuber, ibid.

20 См.: Jacques Rossiaud, Le Prostitution medievale, reedition, Paris, Flammarion, 1990.

21 Jean-Louis Flandrin, Un temps pour embrasser. Aux engines de la morale sexuelle (VIе—XIе siecle), Paris, Seuil, 1983.

178

 

22 Spinoza. Etique, III, 2, scolie, Paris, Flammarion, GF, 1965.

23 Emmanuel Le Roy Ladurie, Le Carnaval de Romans, Paris, Gallimard, 1979.

24 Mikhai'l Bakhtine, L 'CEuvre de Francois Rabelais et la culture populaire au Moyen Age et sous la Renaissance, Paris,
Gallimard, 1970.
Русское издание: Бахтин M.M. Творчество Франсуа Рабле и народная культура Средневековья и Ренессанса. М.: Худ. лит., 1990. С. 106.

25 См.: Jacques Le Goff, avec la collaboration de Jean-Maurice de Montremy, «Un long Moyen Age», dans A la recherche du Moyen Age, Paris, Audibert, 2003.

26 Jacques Le Goff, «Culture ecclesiastique et culture folk-lorique au Moyen Age: saint Marcel de Paris et le Dragon», in Pour un autre Moyen Age, Paris, Gallimard, 1977, repris dans Un autre Moyen Age, Paris, Gallimard, coll. «Quarto», 1999.

27  Jacques Le Goff, Saint Louis, Paris, Gallimard, coll. «Bibliotheque des histoires», 1996.

28 Jacques Le Goff, Saint Francois d 'Assise, Paris, Gallimard, coll. «Bibliotheque des histoires», 1999.

29 Rutebeuf, CEuvre completes, textes etabli et traduit par Michel Zink, 2 volumes, Paris, Bordas, 1989 et 1990.

         30 Jacques Le Goff, Les Intellectuels au Moyen Age, Paris, Seuil, 1957, reedition coll. «Points», 1985.

31 Piroska Nagy, Le Don des larmes au Moyen Age, Paris, Albin Michel, 2000.

32 Alain Boureau, preface a Piroska Nagy, op. cit.

33 Piroska Nagy, op. cit.

34 Johan Huizinga, L 'Automne du Moyen Age, (1919), trad, du hollandais par J. Bastin, Paris, Payot, 1932. Nouvelle edition coll.
«Petite bibliotheque Payot», precedee d'un entretien de Claude Mettra avec Jaques Le Goff, 2002.
Русское издание: Хёйзинга Й. Осень Средневековья. М.: Наука, 1988. С.7.

33 Roland Barthes, Michelet, in (Euvres completes, edition etablie et presentee par Eric Marty, Paris, Seuil, 1993.

36 John Morreall, Taking Lauphter Seriously, Albany, State University of New York, 1983.

37 Ernest Jones, Le Cauchemar, Paris, Payot, 1973.

38 Jean-Claude Schmitt, Le Corps des images. Essais sur la culture visuelle au Moyen Age, Paris, Gallimard, coll. «Le temps des images», 2002.

Jean-Claude Schmitt, Le Corps, les rites, les rives, le temps. Essais d'antrhropologie medievale, Paris, Gallimard, coll. «Bibliotheque des histoires», 2001.

179

 

40 Guillaume de Lords et Jean de Meung, Le Roman de la rose, texte et traduction par Armand Strubel, Paris, Le livre de Poche, coll. «Lettres gothiques», 1992.

41 Жан-Клод Шмитт недавно показал, как небольшая брошюрка XII в. об обращении еврея Германа связана с рассказом во сне. См.: Jean-Claude Schmitt, La Conversion d 'Hermann le Juif. Autobiographie, histoire et fiction, Paris, Seuil, 2003.

42 Michel Zink, La Subjectivite littiraire. Autour du siecle de Saint Louis, Vans, PUF, 1985.

 

ЖИТЬ И УМИРАТЬ В СРЕДНИЕ ВЕКА

1 Agostino Paravicini Bagliani, «Les Ages de la vie», in Jacques Le Goff et Jean-Claude Schmitt (dir.), Dictionnaire raisonne de I 'Occident midieval, Paris, Fayard, 1999.

2 John Boswell, Christianisme, tolerance sociale et homosex-ualite. Les homosexuels en Europe occidentale des dibuts de I 'ere chritienne au XIVе siecle (1980), Paris, Gallimard, 1985.

3 См.: Jean-Pierre Poly, Le Chemin des amours barbares. Genese medievale de la sexualite europeenne, Paris, Perrin, 2003.

4 Michael Camille, Images dans les matges. Aux limites de Vart medieval (1992), Paris, Gallimard, 1997; et Jacques Dalarun (dir.), Le Moyen Age en lumiere. Manuscrits enlumines des bib-liotheques de France, Paris, Fayard, 2002.

5 Arnaud de La Croix, L'Erotisme au Moyen Age, Paris, Tallandier, 1999.

6 Philippe Aries, Un historien du dimanche, Paris. Seuil, 1980 et avec Georges Duby (dir.), Histoire de la vieprivee, 5 volumes, Paris, Seuil, 1985-1987.

7 Didier Lett, L 'Enfant des miracles. Enfance et societe au Moyen Age (XIIе-XIIIе siecles), Paris, Aubier, 1997.

8 Цит. no: Didier Lett, «Tendres souverains», in Jean Delumeau et Daniel Roche (dir.), Histoire des peres etdela pater-nite, Paris, Larousse, 2000.

9 Marie-Jose Imbault-Huart, La Midecine au Moyen Age a travers les manuscrits de la Bibliotheque nationale, Editions de la Porte verte / Bibliotheque nationale, 1983.

180

     10 См. также: Georges Minois, Histoire de la vieillesse en Occident de I 'Antiquite a la Renaissance, Paris, Fayard, 1987.

11 Jacques Berlioz, Catastrophes naturelles et calamites au Moyen Age, Florence, Edizioni del Galluzo, 1998; et «Fleaux», in Jacques Le Goff et Jean-Claude Schmitt (dir.), op. cit.

12 Jean-Noel Biraben, Les Hommes et la peste en France et dans les pays europeens et mediterraneens, 2 vol., Paris-La Haye, Mouton, 1975—1976. До недавних пор считалось, что болезнь принесли черные крысы. В последнее время обвинение с них было снято.

13 Jole Agrimi et Chiara Crisciani, «Charite et assistance dans la civilisaion chretienne medievale», in Mirko D. Grmek (dir.), Histoire de la pensee medicale en Occident, I. Antiquite et Moyen Age, Paris, Seuil, 1995.

14 На эту тему см.: Francoise Beriac, Histoire des lepreux au Moyen Age, une sociiti d'exclus, Paris, Imago, 1988, а также обобщающую работу Эрве Мартена (Herve Martin) в сборнике Mentalites mediivales, II, Paris, PUF, 2001, откуда и взята настоящая цитата.

15 См.: Saul Nathaniel Brody, 77ге Disease of the Soul; Leprosy in medieval literature, Ithaca, Cornell University Press, 1974.

16 Roger I. Moore, «Heresy as Disease», in 77ге Concept of Heresy in the Middle Age, Louvain, Medievalia Lavunentia IV, 1976.

17 Mirko D. Gnnek, «Le Concept de maladie», in Mirko D. Grmek (dir.), op. cit.

18 Jole Agrimi et Chiara Crisciani, «Charite et assistance dans la civilisation chretienne medievale, in Mirko D. Grmek (dir.), op. cit.

19 Jean-Pierre Poly, Le Chemin des amours barbares, Genese medievale de la sexualite europeenne, Paris, Perrin, 2003.

20 Danielle Jacquart, «La Scolastique medicale», in Mirko D. Grmek (dir.), op. cit.

21 Georges Duby, «Reflexions sur la douleur physique», in Male Moyen Age, Paris, Flammarion, 1988.

22 См.: Jacques Le Goff, Saint Francois d "Assise, Gallimard, Paris, 1999.

23 Jole Agrimi et Chiara Crisciani, «Charite et assistance dans la civilisation chretienne medievale», in Mirko D. Grmek (dir.), op. cit.

24 Ibid.

25 Danielle Jacquart, «La Scolastique medicale», in Mirko D. Grmek (dir.), op. cit.

181

 

26 См.: Marie-Christine Pouchelle, Corps et chirurgie a Vapogee du Moyen Age, Paris, Flammarion, 1983; et «Medecine», in Jacques Le Goff et Jean-Claude Schmitt (dir.), op. cit.

27 Danielle Jacquart, «La Scolastique medicale», in Mirko D. Grmek (dir.), op. cit.

28 Mirko D. Grmek, «Le Concept de maladie», in Mirko D. Grmek (dir.), op. cit.

29 Marie-Jose Imbault-Huart, op. cit.

30 Jole Agrimi et Chiara Crisciani, «Charite et assistance dans la civilisation chretienne medievale», in Mirko D. Grmek (dir.), op. cit.

31 Philippe Aries, Essais sur I 'histoire de la mort en Occident du Moyen Age a nosjours, Paris, Seuil, 1975; L 'Homme devant la mort, Paris, Seuil, 1977; et Images de I'homme devant la mort (livre album), Paris, Seuil, 1983.

32 Michel Lauwers, «Mort(s)», in Jacques Le Goff et Jean- Claude Schmitt (dir.), op. cit.

33 Norbert Elias, La Solitude des mourants (1982), Paris, Christian Bourgois, 1987.

34 Peter Brown, Le Culte des saints. Son essor et sa function dans chretiente latine (1981), Paris, Cerf, 1984.

35 См.: Ernst Kantorowicz, Les Deux Corps du то; (1957), in (Euvres, Paris, Gallimard, coll. «Quarto», 2000.

36 Jean-Claude Schmitt, Les Revenants. Les vivants et les morts dans la societe medievale, Paris, Gallimard, 1994.

37 Andre Corvisier, Les Danses macabres, Paris, PUF, 1998.

38 Jerome Baschet, ((Comment echapper aux supplices de l'enfer», in Vivreau Moyen Age, Paris, Tallandier, 1988.

39 См.: Jacques Le Goff, La Naissance dupurgatoire, Paris, Gallimard, 1981, reed. coll. «Folio», 1991.

40 Jerome Baschet, Les Justices de I 'au-delct. Les Representantarions de I 'enfer en France et en Italie (XIIе—XVе siecle), Rome, Ecole francaise de Rome, 1993.

41 Jean-Claude Schmitt, «Une horde de revenants enrichit l'Eglise», in Vivre au Moyen Age, Paris, Tallandier, 1988.

182

 

ПРОЦЕСС ЦИВИЛИЗАЦИИ ТЕЛА

1 Massimo Montanari, «Romains, Barbares, Chretiens: a l'aube de la culture alimentaire еигорёеппе», in Jean-Louis Flandrin et Massimo Montanari (dir.), Histoire de I'alimentation, Paris, Fayard, 1996.

Jacques Le Goff, «Le Desert-foret dans l'Occident medievab, in Un autre Moyen Age, Paris, Gallimard, coll. «Quarto», 1999.

3 Massimo Montanari, «Alimentation», in Jacques Le Goffet Jean-Claude Schmitt, Dictionnaire raisonne de I 'Occident medie­val, Paris, Fayard, 1999.

См. главным образом: Jean-Louis Flandrin, Chronique de Platine. Pour une gastronomie historique, Paris, Odile Jacob, 1992; et Jean-Louis Flandrin et Jane Cobbi (dir.), Table d'hiei; table d'ailleurs, Paris, Odile Jacob, 1999.

5 См. прежде всего: Bruno Laurioux, Manger au Moyen Age, Paris, Hachette Litteratures, 2002.

6 Ibid.

7 См. также: Umberto Eco, Art et beaute dans I 'esthetique medievale, Paris, Grasset, 1997.

См.: Jacques Le Goff, «Le rituel symbolique», in Pour un autre Moyen Age, Paris, Gallimard, 1977; et Jacques Le Goff, Eric Palazzo, Jean-Claude Bonne et Marie-Noel Colette, Le Sacre royal a I 'epoque de Saint Louis, Paris, Gallimard, 2001.

9 Jean-Claude Schmitt, La Raison des gestes dans I 'Occident medieval, Paris, Gallimard, 1990.

10    Claude-Claire Kappler, Monstres, demons etmerveilles d la fin du Moyen Age, Paris, Payot, 1980.

11 Jacques Le Goff, «Melusine maternelle et defricheuse», in Pour un autre Moyen Age, Paris, Gallimard, 1977.

12 Norbert Elias et Eric Dunning, Quest for Excitement, Sport and Leisure in the Civilizing Process, 1986, Sport et civilisaion. La violence mailrisee, Paris, Fayard, 1994.

13   Georges Duby, Le Dimanche de Bouvines, Paris, Gallimard, 1973, repris dans Feodalite, Paris, Gallimard, coll. ((Quarto», 1996.

14 Bernard Merdrignac, Le Sport au Moyen Age, Rennes, Presses universitaires de Rennes, 2002.

 

ТЕЛО КАК МЕТАФОРА

1 Об этом см. замечательное пионерское исследование, ко­торое уже цитировалось: Marie-Christine Pouchelle, Corps et chirurgie a I 'apogee du Moyen Age. Savoir et imaginaire du corps chez Henri de Mondeville, chirurgien de Philippe le Bel, Paris, Flammarion, 1983. О метафорах, связанных с телом, см.: Judith Schlanger, Les Metaphores de I'organisme, Paris, Vrin, 1971.

183

 

2 Jean-Claude Schmitt, Le Corps, les rites, les rives, le temps. Essais d'anthropologie medievale, Paris, Gallimard, 2001.

3 Jacques Le Goff, Un autre Moyen Age, Paris, Gallimard, 1999.

4 Le Сагиг mange. Ricits erotiques et courtois des XIIе et XIIIе siecles, mis en francais moderne par Danielle Regnier-Bohler, preface de Claude Gaignebet, postface de Danielle Regnier-Bohler, Paris, Stock, 1979.

3 Marie-Therese Gousset, Daniel Poirion, Franz Unterkircher, Le Сагиг d 'amour epris, Paris, Philippe Lebaud, 1981. «Le «cuer» au Moyen Age (Realite et signifiance)», Aix-en-Provence, Cuerma, Senefiance n° 30, 1991.

6 Louis Reau, Iconographie de I 'art chretien, t. II, vol. II, Paris, PUF, 1957.

7 Karl Richstatter, Die Herz-Jesu Verehrung des deutschen Mittelalters, Munich, 1919. Pierre Debongnie, «Commencement et recommencement de la devotion au Cceur de Jesus», in Etudes carmelitaines n° 29,1950. Andre Godin, Spiritualiti franciscaine en Flandre au XVIе siecle, I 'Homeliaire de Jean Vitrier, Geneve, Droz, 1971. Gerard Chaix, «La place et la fonction du cceur chez le chartreux Jean Lansperge», in Jean-Claude Margolin (ed.), Acta conventus neo-latini Turonensis, Paris, Vrin, 1980.

8 Адаптированному тексту «Жизни Святого Людовика» Жуанвиля следует предпочесть опубликованный в оригина­ле текст «Наставлений Людовика Святого сыну и дочери»: J. J. O'Connell, The Teaching of Saint Louis, a critical text, Chaptel Hill, 1972, а также его перевод на французский язык: J. J. O'Connell, Les Propos de Saint Louis (avec une preface de J. Le Goff), Paris, Gallimard, 1974.

9 Paul-Henri Stahl, Histoire de la decapitation, Paris, PUF, 1986.

10     Xavier-Leon Dufour, Dictionnaire du Nouveau Testament, Paris, Seuil, 1975.

11 Ibid.

'2 Henri de Lubac, Corpus mysticum. L 'eucharistie et I 'Eglise au Moyen Age, Paris, 1944. Miri Rubin, Corpus Christi. The Eucharist in Late Medieval Culture, Cambridge, Cambridge University Press, 1991. Yves Congar, L'Ecclesiologie du haul Moyen Age, Paris, Cerf, 1968. L'Eglise du saint Augustin a I'epoque moderne, Paris, Seuil, 1970.

184

 

13 Канон Третьего Парижского собора, к примеру, гла­сит: «Quod ejusdem ecclesiae corpus in duabus principaliter divi­datur personis» («Пусть тело Церкви разделяется в принци­пе на два лица») — текст, составленный епископом Ионой Орлеанским и воспроизведенный им в трактате De institu­tion regia, одном из самых древних политических тракта­тов, называемых «зерцала государей». См. об этом: Yves Congar, op. cit.

14 О трехфункциональной схеме Средневековья, опреде­ленной Жоржем Дюмезилем как индоевропейское культур­ное наследие, см. прежде всего: Georges Duby, Les Trois Ordres ou llmaginaire du feodalisme, Paris, Gallimard, 1978; Jacques Le Goff, «Les trois fonctions indo-europeennes, l'his-toirien et 1'Europe feodale», in Annales E.S.C., 1979, et Dominique Iogna-Prat, «Lebapteme" du schema des trois ordres fonctionnels. L'apport de l'ecole d'Auxerre dans la seconde mome du IXе siecle», in Annales E.S.C., 1986. Три функции в схема­тичной форме суть священническая, военная и земледельче­ская. Они воплощаются в тех, кто молится (oratores), тех, кто сражается (bellatores), и тех, кто трудится (laboratores). Каж­дая функция затрагивает тело: в молитве, в бою, в труде.

13 Humbert de Moyenmoutier, cardinal de Silva Candida. Adversus Simoniacos (PL, 143, Monumenta Germaniae Historica. Libelli de lite, I). Traduction d'Andre Vauchez, «Les Laics dans l'Eglise a I'epoque feodale» in Notre histoire, n° 32, 1987, repris dans Les Laics au Moyen Age, Paris, Cerf, 1987.

16 Victor Martin, Les Origines du gallicanisme, vol. 1, Paris, Bloud et Gay, 2 vol., 1939.

17 Isidore. Etymologic, IX, 25, PL 82, col 400.

18 Ibid., XI, 118, PL 82,col411.

19 Marie-Christine Pouchelle, op. cit.

20 Jean Gerson, La Fonction royale, essence et ligitimite d 'apres les Tractatus de Jean de Terrevermeille, Paris, Nouvelles
editions latines, 1983.

21 Вспомним пионерские работы Поля Вейна, Мишеля Фуко и Алин Руссель об Античности (Aline Rousselle, Porneia. De la maitrise du corps a la privation sensorielle. IIе—IVе de I'ere chretienne, Paris, PUF, 1983); Даниэля Жакара и Поля Томасе о Средневековье (Sexualiti et savoir medical au Moyen Age, Paris, PUF, 1985); а о философском обосновании использования метафоры тела как средства осмысления происхождения государства — превосходную книгу Жозе Жиля (Metamorphoses du corps, Paris, La Difference, 1985). Ha ее обложке фигурирует изображение XIV в.: человек-зоди-


185

ак демонстрирует возможности человеческого тела в каче­стве источника символов. Астрология имела большой успех в XIV в., когда применялась, в частности, и в политике. Об этом см.: Maxime Preaud, Les Astrologues a la fin du Moyen Age, Paris, J.-C. Lattes, 1984.

22 Эта концепция была особенно хорошо изучена в исследовании: Yves Barel, La ИИе medievale. Systeme social, systeme urbain, Grenoble, Presses universitaires de Grenoble, 1975.

23 Термин corporation английского происхождения рас- пространится во Франции лишь в Новое время.

 

ЗАКЛЮЧЕНИЕ. МЕДЛЕННАЯ ИСТОРИЯ

1 Цистерцианский монах Бюшар из Беллево во Франш-Конте написал около 1160 г. «похвалу бороде», которая бы­ла опубликована с обширным введением Ж. Констэбла: Apologia de barbis. Corpus christianorum. Continuatio medieva-lisLXII, Turnhout, Brepols, 1985.

" Достаточно привести две основные книги о значении глаз и зрения в Средние века: Michael Baxandall. L 'СЕН du Quattrocento. L'usage de la peinture dans I'ltalie de la Renaissance (1972), Paris, Gallimard, 1985; et Roland Recht, Le Croire et le Voir. L 'art des cathedrales (XIIе—XVе siecles), Paris, Gallimard, 1999.

3 Цитаты из Вийона приведены в переводе Ф. Мендель­сона.

4 Jean Dufournet, introduction a Villon, poesies, Paris, Gamier Flammarion, 1992.


 

 

 

 

 

 

СОДЕРЖАНИЕ

Предисловие. ПРИКЛЮЧЕНИЯ ТЕЛА   ................ 5

Введение. ИСТОРИЯ ЗАБВЕНИЯ  ...................... 12

«ПОСТ» И «КАРНАВАЛ»:

ДИНАМИКА РАЗВИТИЯ В ЗАПАДНОЙ ЕВРОПЕ. 31

ВЕЛИКОЕ ОТРЕЧЕНИЕ   ................................... 33

Табуирование спермы и крови ......................... 35

Принижение тела в сексуальных отношениях   37

Теория и практика............................................ 42

Истоки подавления: поздняя Античность   ....... 44

Христианство совершает великий поворот

против тела  .................................................... 46

Подчиненное положение женщины .................. 49

Стигматы и самобичевание   ............................ 53

Тощий и толстый   ........................................... 55

РЕВАНШ ТЕЛА .................................................. 57

Каменная змея против ивового дракона   ........ 59

Труд: тягостный или творческий......................... 62

Слезный дар   ................................................. 67

Принимать смех всерьез   ............................... 73

Сны под надзором .......................................... 78

ЖИТЬ И УМИРАТЬ В СРЕДНИЕ ВЕКА ................ 87

ДОРОГА ЖИЗНИ   .............................................. 89

Возрасты жизни   ............................................ 90

«А ложились ли они вместе?»   ....................... 92

Наконец появляется ребенок ........................... 96

Авторитет и коварство старости  ..................... 100

БОЛЕЗНЬ И МЕДИЦИНА   ................................ 101

Больной, отверженный и избранный  .............. 105

«Надлежащее смешение»

и теория четырех жидкостей .......................... 106

Брат тело ....................................................... 108

Моча и кровь ..........................................            110

Под маской Галена   .............................               111

Границы схоластической медицины .............    113

Общественная помощь   .............................      115

Вскрытие тела  ..............................................

МЕРТВЫЕ И УМИРАЮЩИЕ:

ПРОСЛАВЛЕННЫЕ И ОТВРАТИТЕЛЬНЫЕ ....... 118

Руководство для умирающих  ....................... 119

Присутствие мертвых   .................................. 122

 

ПРОЦЕСС ЦИВИЛИЗАЦИИ ТЕЛА .................... 129

GULAM ГАСТРОНОМИЯ   ................................. 130

Встреча двух культур и моделей питания ...... 130

Хорошие манеры ........................................... 134

ПРЕДСТАВЛЕНИЕ ТЕЛА .................................. 136

Нагое или одетое? ......................................... 137

Женская красота: между Евой и Марией ........ 140

Купание   ......................................................  141

Культура жестов   ......................................... 142

ТЕЛО ВО ВСЕХ СВОИХ СОСТОЯНИЯХ.............. 144

Чудовища   ................................................... 145

Спорт?   ........................................................ 147

ТЕЛО КАК МЕТАФОРА...................................... 151

ЧЕЛОВЕК-МИКРОКОСМ   ................................ 152

Сердце, тело бреда   ..................................... 153

Голова — ведущая функция ......................... 154

Печень, великий проигравший   ..................... 156

Рука, двойственное орудие   ......................... 157

ПОЛИТИЧЕСКОЕ ПРИМЕНЕНИЕ

ТЕЛЕСНОЙ МЕТАФОРЫ .................................. 158

Голова или сердце?  ..................................... 158

Как глаза на теле .......................................... 159

Государство — это тело ................................ 160

Низвержение головы ..................................... 163

Голова встает на ноги   .................................. 165

Король и святой   .......................................... 167

Тело города .................................................. 168

Заключение. МЕДЛЕННАЯ ИСТОРИЯ   ............. 170

ПРИМЕЧАНИЯ ................................................. 175


 


Ле Гофф Ж., Трюон Н.

Л38       История тела в средние века / Жак Ле Гофф, Николя Трюон; Пер. с фр. Е. Лебедевой. — М.: Текст, 2008. - 189, [3] с. ISBN 978-5-7516-0696-1

Жак Ле Гофф, один из самых известных специалис­тов по Средним векам, в своем кратком курсе истории тела рассказывает о главном объекте дискуссий и кон­фликтов того времени, размышляя о свободе, чувствен­ности и сексуальности. Отношение к телу, угнетаемому и превозносимому, в Средние века было противоречи­вым и неоднозначным — от воздержания священников до наслаждения мирян, от устоев христианства до пере­житков язычества, от моды в одежде до привычек в пи­тании, от целибата до страстной любви.

УДК 572(091)"04/14" ББК28.71

 

 

 

серия КРАТКИЙ КУРС

Жак Ле Гофф, Николя Трюон ИСТОРИЯ ТЕЛА В СРЕДНИЕ ВЕКА

 

 

Редактор М.В. Крылова Художник Т.О. Семенова

Подписано в печать 07.12.07. Формат 84 х 108/32-Усл. печ. л. 10,08. Уч.-изд. л. 8,99. Тираж 3000 экз. Изд. № 748. Заказ № 2329.

Издательство «Текст» 127299 Москва, ул. Космонавта Волкова, д. 7/1 Тел./факс: (495) 150-04-82 E-mail: textpubl@yandex.ru 

http://www.textpubl.ru

Отпечатано

в ОАО «Можайский полиграфический комбинат» 143200 г. Можайск, ул. Мира, 93